Стук в дверь после полуночи
Газ — тихий убийца, это все знают. А я скажу иначе: тише газа только человек.
Аркадий Семенович, тридцать один год в аварийной службе. Мой квадрат — северо-восток Москвы: Марьина Роща, Ростокино, задворки Бабушкинской. Ночью город другой. Днем труба в стояке поет ровно, а под утро сипит — будто жалуется. Я эту музыку читаю с закрытыми глазами.
Работа у меня простая. И страшная — одновременно.
Приезжаешь на вызов, а тебя ждут как избавителя. Открывают любую дверь. Крикнешь в глазок «Газовая служба, аварийная!» — и щелкает замок. Цепочку не накинут, тапочки не найдут, в халате выскочат. Вот тут и зарыта собака нашего ремесла. Не метан опасен. Доверие.
Зимой я пью чай из термоса, крепкий, с тремя ложками — сахар держит, когда полночи на морозе. Термос старый, армейский, с вмятиной. Люблю его больше, чем некоторых родственников.
В ту неделю по участку поползло странное. Бабки на лавке у сорок второго дома шептались: ходит человек с черной сумкой, представляется газовщиком, а книжки удостоверения не показывает. Стучит поздно. Смотрит, кто дома. Особенно любит, когда открывает ребенок или старик. Один раз посмотрел, спросил про плиту — и ушел. А наутро у соседки не досчитались.
Я бы отмахнулся. Мало ли жуликов. Но было в этом эхо.
Мой наставник, Игнатьич, царствие ему, рассказывал про шестьдесят третий. Про зиму, когда по московским квартирам ходил вот такой же — в шляпе, с портфелем, вежливый. Стучал, говорил про газ, входил. И оставлял после себя тишину. Топором. Милиция с ног сбилась: убийца не грабитель, брал мелочь, а то и ничего. Ему нужно было другое. Ему нужно было, чтобы открыли.
«Запомни, Аркаша, — говорил Игнатьич, размешивая чай своей алюминиевой ложкой, — самый страшный слесарь — тот, у кого руки чистые».
В ту ночь меня отправили в Марьину Рощу, в старый дом на Шереметьевской, где до сих пор газовые колонки семидесятых. Утечка. Поднимаюсь на четвертый — а на площадке ниже кто-то стоит. Спиной. Пальто длинное, в руке сумка, черная, дерматин. Не оборачивается. Из приемника у меня в кармане тихо тянул Цой:
«Крыши домов дрожат под тяжестью дней, небесный пастух пасет облака. Город стреляет в ночь дробью огней, но ночь сильней, ее власть велика».
Я спросил, буднично так: «Коллега? С какого участка?»
Он не ответил. Медленно кивнул. И начал подниматься. Ко мне.
Шаг. Пауза. Еще шаг. Ботинки не стучат — он ступал мягко, будто снял подошвы. Я разглядел книжку у него в нагрудном кармане — новенькую, красную. У настоящих аварийщиков корочки затерты до серости, за десять лет их сотни раз суют вахтерам под нос. А эта — с иголочки. Купленная.
«Плиту проверить, — сказал он ласково. — Жалоба на четвертом. Ребенок один дома, мамка на смене. Пропусти, браток».
Откуда он знал, что на четвертом ребенок один?
Вот тут у меня под ребрами и дернулось — как рыба на крючке. Я перекрыл ему лестницу газовым ключом поперек перил. Сорок сантиметров каленой стали. И сказал, что аварию беру на себя, а его прошу спуститься к диспетчеру, назвать бригаду.
Он смотрел на меня секунду. Две. Улыбнулся уголком.
И пошел вниз — так же мягко, без единого звука. У поворота обернулся: «Хороший ты слесарь. Чистый». И растворился в пролете.
На четвертом мне открыл мальчишка лет семи, в пижаме с самолетами. Я проверил колонку. Утечки не было. Никакой заявки с этого стояка в диспетчерскую не поступало.
Я сидел с ним до утра, пока не пришла мать. Пил свой чай из вмятого термоса и все слушал лестницу.
Внизу, много позже, кто-то один раз тихо постучал в чужую дверь. Подождал. И ушел.
Теперь я на каждом вызове первым делом смотрю: затерта ли книжка. И знаете, что хуже всего? Он ведь не пропал. Он просто пошел искать дом, где на площадке нет лишнего слесаря с ключом. Их в Москве много. Очень много дверей.
Paste this code into your website HTML to embed this content.