Пряжа из первого снега
Первый снег в Задворье за снег не считали. Крупа, сечка, дрянь. Настоящий приходил позже — большой, тихий, ложился на три дня без ветра. Вот из него и прядут.
Ярица знала это сызмальства. Бабка Веснянка знала, а Ярица за бабкой таскалась хвостом, покуда та сама не легла под свой черед, укрытая последним одеялом — тонким, белым, с узором в елочку, которое напряла себе загодя.
Прясть снег — совсем не то, что шерсть.
Шерсть греет пальцы. Снег их ест.
Ты берешь горсть первого настоящего — того, что лег и держится, — и тянешь. Медленно, с оттягом. Он идет нитью: не мокрой, а сухой, холодной, звенящей, будто прядешь стеклянную паутину. И с каждым оборотом веретена холод перебирается в тебя. Немножко. В подушечку пальца сперва. Потом в ладонь. Потом дальше, куда сам захочет.
Одеяла кладут на могилы.
Не для красоты. Задворье лежит под самым перевалом, зима тут долгая, злая, с волчьим подвывом, и мертвые под такой зимой не всегда спят смирно. Холод их будит. Тянет к теплу — к печкам, к живым, к дыханию в хлеву. Ходок — так их звали. Встал и пошел на свет. И не со зла, а от простой стужи, которой некуда деться.
Одеяло снегопряхи держит мертвого в теплом сне. Странно, да? Снежная нить — а греет. Бабка объясняла так: клин клином. Свой холод у покойника уже есть; чужой, спряденный, ему как перина. Он в него укутывается и спит дальше, до самой травы.
Тишку вытащили из мельничного пруда на третий день.
Лед там всегда обманный — у запруды течение подмывает снизу, а сверху вид крепкий. Мальчишке восемь. Побежал за шапкой, которую ветер сдул... нет, кто теперь скажет, за чем он побежал. Побежал, ушел под воду, и подо льдом его несло, пока не прибило к сваям.
Мать не кричала. Это было хуже крика.
— Напрядешь, — сказала она Ярице. Не спросила.
И Ярица кивнула. Потому что что тут кивать или не кивать. Тишка ей брат. Был. Есть. Она путалась в этом уже третьи сутки.
Только вот бабка Веснянка когда-то, макая сухарь в кипяток, обронила промеж прочего одну вещь. За родную кровь платят вдвое. Свое одеяло греет чужого — тут обмен честный, снег за снег. А своему, кровному, ты отдаешь не только холод из пальцев. Ты отдаешь тепло, которым его любила. Оно уходит в нить целиком, без остатка.
— Сколько это — вдвое? — спросила тогда Ярица, соплюшка на лавке.
— Столько, что назад не выпрядешь, — сказала бабка и больше про это не заговаривала. Никогда.
На четвертую ночь Кузьма-сосед постучал в ставень и сказал, отводя глаза, что над Тишкиной могилой иней встал столбиком. Дышит, мол. Пора.
Пора так пора.
Ярица вышла в поле, где лежал первый настоящий. Луна, мороз, тишина такая, что слышно, как звенит собственная кровь в ушах. Она села прямо в снег — иначе не спрясть, надо, чтоб веретено крутилось у самой земли, — и взяла первую горсть.
Потянула.
Нить пошла. Холод — в палец. В ладонь. Обычное дело.
А потом она вспомнила. Как Тишка летом лез к ней на колени, мокрый после речки, и говорил «ты теплая». И вот это теплое дернулось в ней и поползло в нить следом за холодом — будто в груди отворили заслонку. Она пряла и чувствовала, как из нее уходит не стужа. Уходит лето. Все их лета разом.
К рассвету одеяло было готово. Маленькое. С узором в елочку — руки сами так сложили, как у бабки.
Она отнесла его на могилу и укрыла холмик.
Иней осел. Дыхание земли выровнялось, стало ровным, сонным. Тишка спал. Тепло.
А Ярица — нет.
Идти домой она не пошла. Ноги сами свернули к мельничному пруду, к тем самым сваям. Она села на берегу. Дышала — и пар изо рта шел все реже, все тоньше, а потом перестал вовсе. Не потому что она задержала дыхание. Потому что дышать стало нечем теплым.
Холод дошел, куда шел.
Она успела подумать — без страха, даже с ленивым каким-то удивлением: вот, значит, столько. Ровно столько, чтоб хватило укрыть его — и не хватило вернуться.
Потом стало бело и мягко.
Утром в Задворье нашли две могилы рядом. Тишкину, укрытую. И новую, у самого пруда, где легла снегопряха, вся в куржаке, будто ее тоже кто-то напрял за ночь.
По ней плакали, но недолго. Зимой долго не плачут — стынут слезы. Испекли хлеб, круглый, теплый, и положили ей на грудь. Так у нас всегда клали снегопряхам. Им одеяла не надо. Кто отдал все тепло другому, тот и без нити спит в тепле — своим последним даром укрытый.
К весне на обоих холмиках поднялась трава. На Тишкином — обычная. На Ярицыном — с изморозью по краю листа, даже в июль. Дети думали: красиво. Матери крестились и вели детей дальше, за руку, покрепче.
А первый снег в Задворье и по сей день за снег не держат. Ждут настоящего.
Того, из которого прядут.
Paste this code into your website HTML to embed this content.