Classic Continuation Feb 13, 01:56 PM

Палата №7 — Глава, которую не дописал Чехов

Creative continuation of a classic

This is an artistic fantasy inspired by «Палата №6» by Антон Павлович Чехов. How might the story have continued if the author had decided to extend it?

Original excerpt

Наступает вечер. Андрею Ефимычу подают пиво и варёную рыбу. Он ест и пьёт, но рука его дрожит. К нему заходит Хоботов. Он приносит склянку с бромистым калием. Никита идёт в палату номер шесть. «Пусти! Пусти!» — кричит Андрей Ефимыч. Никита бьёт его. Он падает на кровать и думает: «Значит, эти люди, которые каждый день видят перед собой страдания, — они хуже меня?» Потом ему становится всё равно. Назавтра его находят мёртвым. Хоботов распоряжается похоронами.

— Антон Павлович Чехов, «Палата №6»

Continuation

Палата №7 — Глава, которую не дописал Чехов

I

Доктор Хоботов стоял у окна палаты номер шесть и смотрел на двор больницы. Андрей Ефимыч Рагин был мёртв уже третий день, и Хоботов теперь занимал его должность. Он прошёлся по кабинету, сел за стол покойного, открыл ящик и нашёл там записную книжку, исписанную мелким, торопливым почерком.

Хоботов поднёс книжку к свече и начал читать. На первой странице было написано: «Если человек болен и хочет знать, чем именно, то пусть прежде всего спросит себя — не стал ли он подлецом». Хоботов усмехнулся и перевернул страницу.

— Философия... — пробормотал он с тем снисходительным выражением, какое бывает у людей, совершенно уверенных в своей правоте. — Философия довела.

Он захлопнул книжку и бросил её в корзину. Потом подумал, достал обратно и положил в карман. Мало ли что — вдруг пригодится для рапорта.

Никита, сторож, заглянул в дверь.

— Евгений Фёдорыч, там в шестой новенький опять буянит.

— Что ему?

— Требует, чтобы ему книги принесли. Говорит, без книг жить не может.

Хоботов поморщился.

— Книги, — повторил он. — Вечно у них книги. Скажи, что не положено. И дай ему бром.

Никита кивнул и ушёл. Хоботов постоял ещё немного, потом надел шинель и вышел во двор. Был октябрь; деревья уже облетели, и мокрые листья лежали на дорожках, как бурые заплаты на сером сукне. Из палаты номер шесть доносился глухой, ровный голос — новый больной о чём-то говорил, и слова его, неразборчивые на расстоянии, производили такое впечатление, будто кто-то читает молитву или лекцию.

II

Новый больной в палате номер шесть был отставной учитель гимназии Семён Алексеич Ворошилов, человек лет сорока пяти, худой, с длинным желтоватым лицом и ясными, внимательными глазами. Он попал в больницу две недели назад, после того как на уроке словесности вдруг остановился посреди фразы, посмотрел на учеников и сказал: «Господа, а ведь всё это совершенная ерунда», — после чего вышел из класса, пришёл домой, заперся в кабинете и три дня не выходил. Когда дверь наконец взломали, он сидел за столом и спокойно объяснил, что постиг наконец смысл всего существующего и что смысл этот заключается в том, что никакого смысла нет.

Родственники, испуганные, отвезли его к Хоботову. Хоботов осмотрел его за пять минут, задал два вопроса и велел поместить в палату номер шесть.

— Помилуйте, — сказал Ворошилов, оглядывая палату, — тут же больные люди. А я совершенно здоров.

— Все так говорят, — ответил Никита и запер дверь.

Ворошилов сел на кровать и задумался. Рядом с ним лежал мещанин Мойсейка, которого Ворошилов помнил ещё по описаниям покойного Рагина — о нём когда-то говорили в городе. Мойсейка посмотрел на нового соседа, улыбнулся и протянул руку.

— Копеечку, — сказал он.

Ворошилов достал из кармана монету и дал ему. Мойсейка спрятал её и тут же снова протянул руку.

— Копеечку.

— Я уже дал.

— Копеечку.

Ворошилов дал ещё одну монету и отвернулся к стене. Он думал о том, что вот он, учитель словесности, двадцать лет объяснявший детям Пушкина и Лермонтова, сидит теперь в сумасшедшем доме, и это кажется ему более естественным, чем всё, что было прежде. Двадцать лет он говорил о высоком, а жил — низко. Двадцать лет он объяснял «Героя нашего времени», а сам жил как Максим Максимыч — без рефлексии, без вопросов, исполняя службу. И вот однажды проснулся.

III

Прошла неделя. Хоботов ни разу не зашёл в палату номер шесть, потому что, откровенно говоря, побаивался. Не больных — больных он не боялся, — а того разговора, который мог состояться. После истории с Рагиным он стал осторожен. Он знал, что умные разговоры с больными палаты номер шесть ни к чему хорошему не приводят, и потому держался от них подальше.

Но однажды вечером, обходя больницу, он услышал из-за двери шестой палаты голос Ворошилова, и голос этот говорил такие вещи, что Хоботов остановился.

— ...и вот что удивительно, — говорил Ворошилов, по-видимому обращаясь к Мойсейке, который вряд ли его понимал, — удивительно не то, что нас сюда посадили. Удивительно, что все остальные ходят снаружи и считают себя здоровыми. Вот идёт по улице чиновник. Тридцать лет он переписывает бумаги. Зачем? Он не знает. Вот купец — торгует мукой, копит деньги. Зачем? Тоже не знает. Все они делают что-то, не зная зачем, и это называется нормальной жизнью. А если ты остановился и спросил — зачем? — то ты сумасшедший.

Мойсейка молчал. Потом сказал:

— Копеечку.

Хоботов постоял ещё минуту, потом тихо отошёл от двери. Ему стало не по себе. Он вернулся в кабинет, сел за стол и достал из кармана записную книжку Рагина. Открыл на случайной странице и прочёл: «Хоботов — добрый малый, но совершенно пустой. Он будет хорошим доктором, потому что ему всё равно».

— Мерзавец, — сказал Хоботов и закрыл книжку.

Он посидел ещё немного, потом встал, накинул пальто и пошёл домой. По дороге он думал о том, что жалованье ему прибавили, что в четверг он приглашён на именины к почтмейстеру и что жизнь, в сущности, идёт хорошо. Мысли о Ворошилове, о палате номер шесть, о записной книжке Рагина ушли куда-то, растворились, и когда он пришёл домой и сел ужинать, то был уже совершенно спокоен.

IV

Между тем Ворошилов в палате номер шесть переживал то особенное состояние, которое знакомо людям, внезапно оказавшимся в полной тишине после долгого шума. Он не страдал. Напротив — он чувствовал какое-то странное облегчение, как будто с него сняли тяжесть, которую он нёс двадцать лет и к которой так привык, что перестал замечать.

Он вспоминал свою жизнь. Гимназия, университет, женитьба на дочери директора, двадцать лет преподавания. Жена, с которой они давно не разговаривали ни о чём, кроме хозяйства. Дети, которые выросли и уехали. Пустая квартира, тетради с сочинениями, которые он проверял по вечерам, красный карандаш, которым он подчёркивал ошибки. И вот однажды он подчеркнул ошибку в слове «счастье» — ученик написал «щастье» — и вдруг задумался: а что такое счастье? И не нашёл ответа. И тогда всё посыпалось.

— Вы знаете, — сказал он Мойсейке, — самое страшное — это не быть запертым здесь. Самое страшное — это когда ты двадцать лет был заперт в гимназии и не замечал этого.

Мойсейка посмотрел на него ласково.

— Копеечку, — попросил он.

Ворошилов улыбнулся и дал ему последнюю монету.

V

Прошёл месяц. Хоботов написал рапорт о состоянии больницы, в котором упомянул о необходимости ремонта и новых кроватей. Ремонт ему не разрешили, кровати не купили, но жалованье прибавили ещё на десять рублей, и он был доволен.

О Ворошилове он вспоминал только тогда, когда Никита приносил ежедневный отчёт о палате номер шесть. Отчёт был всегда один и тот же: «Тихо. Ворошилов разговаривает. Мойсейка просит копеечку».

Однажды, впрочем, произошло событие. В больницу приехал ревизор из губернии — молодой человек в новом мундире, с энергичным лицом и быстрыми движениями. Он осмотрел палаты, заглянул в кухню, проверил аптеку и наконец попросил показать ему палату номер шесть, о которой, по-видимому, слышал.

Хоботов повёл его. Никита отпер дверь. Ревизор вошёл, огляделся и поморщился от запаха. Ворошилов сидел на кровати и читал оторванный лист какой-то газеты, который нашёл на полу.

— Вот, — сказал Хоботов, — палата для тихих душевнобольных.

Ревизор подошёл к Ворошилову.

— Как вас зовут?

— Ворошилов, Семён Алексеич. Бывший учитель.

— На что жалуетесь?

— Ни на что, — ответил Ворошилов. — Мне здесь хорошо. Здесь, по крайней мере, не нужно притворяться.

Ревизор повернулся к Хоботову.

— Что с ним?

— Мания, — сказал Хоботов уверенно. — Считает, что постиг смысл жизни.

— А вы? — вдруг спросил Ворошилов, глядя на ревизора ясными, спокойными глазами. — Вы постигли?

Ревизор не ответил. Он вышел из палаты, сделал какую-то пометку в блокноте и уехал. Через неделю пришла бумага из губернии: всё в порядке, замечаний нет.

VI

Зима пришла рано в тот год. Снег лёг в начале ноября и больше не таял. Больничный двор побелел, деревья стояли голые и чёрные на белом фоне, и всё это напоминало рисунок тушью на бумаге, который кто-то не дорисовал.

Ворошилов стоял у окна палаты и смотрел на этот двор. Он был спокоен. Он уже не думал о выходе. Ему казалось, что он нашёл, наконец, то место, где человек может быть самим собой — без чинов, без службы, без необходимости говорить то, чего не думаешь.

Иногда ему приносили письма от жены. Она писала, что хлопочет о его освобождении, что ходила к губернатору, что доктора обещают выздоровление. Ворошилов читал эти письма, аккуратно складывал и клал под подушку. Он не отвечал.

Однажды вечером Никита, запирая палату, сказал ему:

— А вы знаете, Семён Алексеич, прежний-то доктор, Андрей Ефимыч, тоже вот тут сидел. На вашем месте.

— Знаю, — ответил Ворошилов.

— И тоже вот так — разговаривал. А потом помер.

— Знаю, — повторил Ворошилов.

Никита помолчал.

— Может, вам чего надо?

— Ничего, — сказал Ворошилов. — Ничего не надо.

Никита запер дверь. Ворошилов лёг на кровать и стал смотреть в потолок. За стеной храпел Мойсейка. Где-то далеко выла собака. Всё было тихо и просто, как бывает тихо и просто в тех местах, где люди перестали притворяться.

А в кабинете доктора Хоботов сидел за столом, пил чай и читал газету. Он чувствовал себя прекрасно. Жизнь шла своим чередом, больница работала, жалованье платили, и всё было хорошо. Он допил чай, погасил свечу и пошёл спать. И ему ничего не снилось, потому что людям, которым всё равно, никогда ничего не снится.

1x

Comments (0)

No comments yet

Sign up to leave comments

"Write with the door closed, rewrite with the door open." — Stephen King