Нарзан на двоих
В Кисловодске воздух пьют, а не дышат им.
Так говорила бабушка, и я, дурак, думал — фигура речи. Приехал проверить. Оказалось — правда. Здесь, у подножия гор, где Ольховка сбегает по камням, а над курортным парком висит вечная сизая дымка, воздух и вправду плотный, сладкий, с привкусом хвои и нагретого камня. Его хочется зачерпнуть ладонью.
Я приехал лечить сердце.
Буквально — кардиолог в Ростове напугал экстрасистолой и отправил на воды, старомодно, будто на дворе не двадцать первый век. Санаторий имени какого-то съезда, процедуры, скука. По утрам — Нарзанная галерея, длинная, светлая, с колоннами, где отдыхающие в халатах чинно потягивают минералку из специальных поильничков с носиком. Смешно. Как младенцы.
Там я ее и увидел.
Она разливала воду у третьего бювета. Темная, гладко забранные волосы, глаза — как здешний нарзан, если посмотреть его на просвет: рыжевато-золотые, с пузырьками света. Тамара. Имя ей шло, как перчатка.
— Тебе теплый или холодный? — спросила она, и я забыл, зачем пришел.
— А какая разница?
— Холодный — для тех, кто хочет уехать. Теплый — для тех, кто хочет остаться. — Она улыбнулась одними уголками губ. — Тебе налью теплый.
Я выпил теплый.
Вода была невозможная — солоноватая, живая, покалывающая язык, и в горле от нее что-то расправлялось, как замерзший цветок в тепле.
— Пей до дна, — сказала Тамара, глядя, как я пью. — Вода помнит того, кто ее пил рядом. Кисловодская особенно. Она из глубины, ей тысячи лет, ей спешить некуда.
Я выпил до дна.
Вечером мы гуляли по Курортному парку — а он огромный, он тянется вверх по склонам на километры, от Колоннады до самой Красной горки, с терренкурами, розариями, «Долиной роз», где летом дуреешь от запаха. Мы поднялись к «Храму воздуха», белой ротонде на горе, откуда весь город лежит как на ладони: черепичные крыши, кипарисы, санатории сталинской постройки — тяжелые, помпезные, с лепниной. Внизу зажигались огни. Пахло розами и остывающим камнем.
— Здесь Лермонтова возили лечиться, — сказала Тамара. — И убили рядом, в Пятигорске. Он тоже воду пил у источника. Тоже влюбился не в ту.
— А ты — не та?
Она повернулась ко мне. Близко. Слишком.
— Я вообще не «та». Я — здешняя. Я отсюда не уезжаю. — И, помолчав: — И те, кто пьет со мной теплый, тоже.
Я должен был испугаться. Я поцеловал ее.
Губы у нее были прохладные и с тем же привкусом — соль, железо, что-то древнее. Как целуешь сам источник.
Путевка кончилась через неделю. Я уехал в Ростов — с легким сердцем, экстрасистола, кстати, пропала, врачи разводили руками. Уехал и понял, что не могу.
Не тоскую — это слабое слово. Меня тянуло назад физически, как отлив тянет воду. Ночью я просыпался с соленым вкусом во рту. Работа стала серой. Женщины — плоскими. Все, что не Кисловодск, не Тамара, не теплый нарзан — обесцветилось, будто из мира слили краску.
Через месяц я вернулся.
Она стояла у третьего бювета. В том же платье. С той же улыбкой в уголках.
— Холодный или теплый? — спросила, как будто я не уезжал.
— Ты знала, что я вернусь.
— Все возвращаются. — Она налила теплый, не спрашивая. — Вода уже во мне и в тебе одна. Ты теперь часть источника. А источник течет только сюда.
Я пробовал. Честно — пробовал жить. Уезжал еще дважды. Один раз продержался полгода — женился даже, представьте. Жена не поняла, куда я исчезаю по ночам во сне, почему шепчу «нарзан». Развелись тихо. Она сказала, что делит меня с призраком. Она была права. Только призрак был живее нас обоих.
Сейчас прошло восемь лет.
Восемь.
Я считаю по морщинам — своим. Их прибавилось. Виски седые, под глазами тени, спина уже не та на терренкурах. А Тамара — та же. Ни складочки. Те же нарзанные глаза, тот же наклон головы. Время в Кисловодске, я понял, течет странно: для источника — стоит, для меня — бежит вдвое.
Вчера я спросил прямо, у ротонды, на закате:
— Что ты со мной сделала?
Она не отвела взгляд.
— Прокляла. — Сказала спокойно, как «налила воды». — На вечную любовь. Тебе ведь этого хотелось — в тот вечер, помнишь, ты сказал: «Хоть бы это никогда не кончалось». Я исполнила. Оно не кончится. Пока ты жив — ты будешь любить. Только меня. Только здесь.
— Это не любовь. Это цепь.
— А ты знаешь разницу? — Она подошла, и в груди у меня знакомо расправился замерзший цветок. — Я — знаю. Меня саму так приковали к этой воде сто сорок лет назад. Молодой инженер, строил бювет, влюбился, попросил вечности. Получил. А потом состарился и умер у меня на руках, любя, — потому что вечной была любовь, а не он.
Закат догорал над Джинальским хребтом. Внизу зажигались огни санаториев.
— И теперь я жду, — тихо сказала Тамара, и впервые в ее голосе была не сталь, а что-то живое, дрожащее. — Жду того, кто выпьет со мной теплый и захочет остаться навсегда. По-настоящему. Не на восемь лет. Не до старости. А совсем. Тогда цепь перейдет к нему. И я наконец смогу уехать. Впервые за сто сорок лет — просто сесть в поезд и уехать в Ростов, в Москву, куда угодно, где вода не помнит меня.
Она взяла мою руку.
— Ты почти готов. Ты уже почти весь здесь. Еще немного, милый. Еще один теплый нарзан.
Я смотрю на источник.
Слышу, как под землей, в тысячелетней темноте, бьется вода — терпеливо, гулко, как сердце того инженера, что до сих пор любит из глубины.
Сегодня я выпью до дна.
И пусть уезжает. Я останусь. Кому-то же надо любить это место вечно.
Paste this code into your website HTML to embed this content.