Нарзан, или Как я родному колодцу доброе имя отстаивал
Водой своей я гордился. Тихо, по-хозяйски, но так, что издалека видать.
Колодец у меня дедов. Сам дед копал, в тринадцатом году, в самую засуху, когда у всех на деревне пересохло, а он сел на завалинку, пожевал травинку, поглядел на землю так, будто насквозь ее видит, и сказал одно слово: «Тут». И вырыли. И с тех пор — хоть сто лет стой — вода. Чистая, холодная, зубы ломит. Я из нее чай заваривал, гостей поил и каждому в самые глаза глядел: ну? чуешь? Какая? И гость, бывало, крякнет, утрется рукавом и скажет — да, Нилыч, вода.
Вот это «да, Нилыч, вода» мне и было дороже пенсии.
А прошлым летом приехал свояк. Аркадий Петрович. Из города, при галстуке даже в поезде — я так полагаю, он в нем и спит, в галстуке-то. Инженер. Человек положительный: по пустякам спорить не станет, а уж коли станет — то до последнего, с цифрами, с формулами, пока ты сам себе чужим не сделаешься.
Привез он бутылок. Шесть штук. «Боржоми». По тридцать восемь копеек, на этикетке — горы синие, снег.
Сел за стол. Я ему, по-родственному, кружку от колодца — запотелую, аж ледяную. Он понюхал. Понюхал, понимаете! Будто я ему не воду, а керосин сунул.
— Егор, — говорит, — ты б кипятил. В ней, может, жесткость не той нормы. И железа, гляди, многовато. Ты вот минеральную пей, в ней баланс.
Баланс.
Я кружку поставил. Тихо поставил, по-хорошему. А внутри у меня все повернулось — не то чтоб обида, а вот как бывает: наступили тебе на ногу, а извиняться и не думают. Дедов колодец. Жесткость не той нормы.
— Это, — говорю, — Аркадий Петрович, вода. А то, что ты из горлышка сосешь за тридцать восемь копеек, — это соль с газом. Воду я от соли, слава те, отличу. У меня язык не казенный.
Слово за слово. Он мне про растворенные соли и этот свой баланс, а я ему — про деда, про засуху, про то, что на этой воде вся наша улица выросла и никто, между прочим, не помер от нее, а все, наоборот, долго живут, вон хоть бабку Пелагею возьми, девяносто четыре и в очках не нуждается.
Он усмехнулся. В галстук свой усмехнулся, снисходительно.
И тут меня, братцы, и понесло.
— А давай, — говорю, — проверим. По-честному. При народе. Налью я разной воды в кружки, номерки поставлю, и пущай люди вслепую пробуют. Чья лучше — та и права. Не языком мерить, а языком.
Сам запутался, а звучит грозно.
Свояк плечами пожал: давай. Он-то в своих горах уверен был, как в себе.
Созвал я вечером народ. Степана-соседа (у него колодец свой, похуже моего, но тоже ничего, грех жаловаться), бабу Клаву, мужиков с конца улицы — Витьку да Сашку-тракториста. И внучку, Нюрку, восемь лет, — для чистоты, значит, детскую душу не обманешь.
Поставил три кружки эмалированные. Мелком номера: раз, два, три. В первую — мою, дедову. Во вторую — Степанову. В третью — свояков «Боржоми», газ выпустил нарочно, чтоб по-честному.
А пока я речь толкал — длинную, с подходом, про то, что вода есть основа и продолжение рода, — Нюрка мне помогала. Я ей: сбегай, мол, долей первую, расплескалось. Она и сбегала. Шустрая.
Ну. Пробуют.
Степан причмокнул. Витька зажмурился, как кот на солнце. Баба Клава три раза глоток гоняла туда-сюда за щекой, будто вино на свадьбе у председателя.
— Вторая, — говорит Степан. — Вот эта, под номером два. Мягкая, холера. Сладкая прямо.
— Вторая, — кивает Витька.
— Вторая, — вздыхает баба Клава и глядит на кружку с таким чувством, будто сейчас прослезится.
Аркадий мой скис. Горы его — на последнем месте, единогласно. А я сижу и расцветаю, как самовар. Вторая! Моя же! Дедова! Сейчас, думаю, встану и скажу речь, уж я скажу...
Встал.
— Вот, — говорю торжественно и палец к потолку, — что значит настоящая. Без балансов ваших. Это, дорогие товарищи, из колодца, который мой дед...
— Не-е, деда, — говорит вдруг Нюрка. — Это не из колодца. Первую я из колодца долила, как ты велел. А вторую не стала. Далеко. Я из бочки зачерпнула, под водостоком которая. Дождевая. Там еще лягушонок сидел, я его отсадила.
Тишина.
Полная.
Степан кружку от себя отодвинул тихонько. Баба Клава перекрестилась на всякий случай. А свояк — вот зараза — свояк хохотать начал, аж галстук подпрыгивает.
Дождевая, значит. Из бочки. Которую мы под водосток ставим — огурцы поливать. В ней полдеревни комаров выводится. И вот ее-то, бесплатную, небесную, лягушачью, весь народ и признал за лучшую. А дедов колодец — мой-то, священный — так, посередке. Хорошо хоть не последним.
Сижу. Красный. И смешно мне, и обидно, и стыдно — все враз, как в молодости перед девкой.
А потом вот что я подумал. Сидел-сидел и подумал.
— Так ведь, — говорю, — а чего? Дождевая — она ж откуда? С неба. А в колодец мой вода откуда набегает? Тоже дождь, он в землю уйдет, через песочек процедится да и в колодец. Выходит, вода-то одна. Общая. Небесная. И что из бочки, что из колодца — все дедова засуха, все с одного облака.
Свояк рот открыл, чтоб про геологию мне возразить, про водоносные слои, — да передумал. Махнул рукой. Налил себе из бочки — из второй, значит, — и выпил. И крякнул. И утерся рукавом, хоть и в галстуке.
— Да, Нилыч, — говорит. — Вода.
Больше мне, братцы, ничего и не надо было.
А бочку я с тех пор мою. Каждую субботу. И лягушонка того, если найду, не гоню. Пущай живет. Дегустатор.
Paste this code into your website HTML to embed this content.