Левая варежка
Бюро находок на нижегородском вокзале — это, честно говоря, никакое не бюро. Чулан под служебной лестницей. Пахнет мастикой, старым линолеумом и чужой забывчивостью. Стеллажи до потолка, коробки, бирки на суровых нитках.
Я тут с девяносто девятого.
За эти годы уяснила одну штуку: люди теряют не то, что дорого. Дорогое держат крепко, до белых костяшек, до боли в ладони. А теряют мелочь — перчатку, зонт, детскую книжку с загнутым уголком. То, что несли небрежно, вполсилы. То, о чем наутро даже не вспомнят.
Все, что не забрали за год, я списываю. Составляю акт, складываю в серый мешок, мешок увозят на утиль. Процедура простая, отработанная до зевоты. За двадцать с лишним лет — не сосчитать сколько мешков.
И вот варежка.
Детская, левая, красная, на серой резинке — знаете, такие продевают через оба рукава, чтоб малец не растерял по одной. С белым оленем на тыльной стороне. Олень косой, кривоватый, будто вязала бабушка, которая уже плохо видела и вязала по памяти, а не по глазам. Поступила в марте. Нашли на первой платформе, у третьего вагона. Бирка, номер, полка. Записала в журнал синей ручкой. Никто не пришел.
В следующем марте я ее списала. Акт, мешок, утиль. Все как положено, все по инструкции.
А в апреле она снова лежала на полке.
Я сначала подумала — Тамара напутала. Тамара у нас вторая смена, женщина хорошая, но рассеянная; могла сунуть старую вещь в новый ящик. Спросила. Тамара плечами пожала: какая варежка, Валентина Петровна, не видела я никакой варежки.
Ладно. Мало ли. Такие рукавички шили на фабрике тысячами — вся страна в них ходила, полстраны до сих пор донашивает. Совпадение. Списала снова.
Списала — и забыла. Работа затягивает.
Через две недели она была на полке. На той же. С тем же косым оленем.
Вот тут у меня под ребрами шевельнулось. Не страх еще — так, холодок, будто сквозняк из-под двери, которой нет. Я взяла журнал и стала листать назад. Март прошлого года. Март позапрошлого. И дальше — почерк не мой, чернила выцвели до сиреневого, но запись та же: «Варежка детск., красн., лев., олень». Год за годом. Каждый март.
Кто-то ее находил.
Каждую весну.
На одной и той же платформе.
Я считать умею. Получалось, что варежку сдают в это бюро дольше, чем я тут работаю. Дольше, чем стоит нынешнее здание вокзала — старое-то снесли в семидесятых, я маленькая была, помню кран над путями.
Маленькая.
Не знаю, почему я тогда ее перевернула. Раньше не переворачивала — ну варежка и варежка, чего там разглядывать. А тут взяла, вывернула резинку, отогнула край манжеты. Внутри, на серой изнанке, выцветшими чернилами, детским химическим карандашом, послюнявленным и оттого лиловым — две буквы и цифры.
«Аля. 74».
Меня зовут Валентина. Валентина Петровна, для всех, тридцать лет уже. Но бабушка звала меня Алей. Не Валей — Алей, по-своему, никто больше так не звал, и я даже не знаю, откуда она это взяла. Валентина — Аля. Была бабушкина логика, а бабушки нет с восемьдесят восьмого.
В семьдесят четвертом мне было пять. Нас везли к тетке в Киров, зимой, и на этом самом вокзале — на старом, которого больше нет — я потеряла варежку. Левую. Красную. Ревела так, что бабушка отшлепала, а потом полночи в поезде отогревала мне голую ладошку своим дыханием.
Оленя я не помнила. А тут — вспомнила. Как он косит. Как бабушка ворчала, что глаза не те, и олень вышел пьяный.
Я вам скажу, как оно объясняется. Я все продумала, честно, я не из пугливых. Рукавички эти — ширпотреб, миллионный тираж, оленей на них печатали трафаретом, косой олень — просто брак трафарета, таких по стране гуляли сотни. «Аля» — да мало ли Аль. Химический карандаш, семьдесят четвертый — тоже сходится, тогда все так метили детское. А журнал… журнал у нас старый, записи копировали при переучетах, вот кто-то и переписывал из года в год одну строку, не глядя, механически. Бюрократическая петля. Бывает.
Все сходится.
Кроме одного.
В тот вечер я сунула варежку в карман халата — решила отнести домой, показать, самой над собой посмеяться. Пришла, достала. И только дома, под кухонной лампой, заметила: она мокрая. Не сырая от моего кармана — мокрая насквозь, ледяная, и с резинки капало на клеенку. Талой водой. Снегом.
А за окном стоял июль. Двадцать восемь в тени. Асфальт плавился третьи сутки.
Я повесила ее сушиться на батарею. Наутро варежки на батарее не было.
На работе она лежала на полке. Сухая. С косым оленем.
Я больше ее не списываю. Пусть лежит. Каждый март кто-то приносит новую — или ту же, я уже не разбираю. Просто, когда захожу утром в свой чулан, первым делом смотрю на третью полку. И если варежки нет на месте — а иногда ее нет — весь день хожу и грею левую ладонь в кулаке. По привычке. Которой у меня быть не должно.
Paste this code into your website HTML to embed this content.