Лампочка, или Как я на общем электричестве справедливость искал
Вот говорят: свет — это культура. При лампочке и книжку почитаешь, и щи не мимо рта пронесешь. Врут, братцы мои.
Не в лампочке дело. В счетчике.
Один счетчик на девять семей — это, я вам доложу, уже не прибор. Это, можно сказать, поле битвы, на котором каждый первого числа складывает голову за свою копейку. И вышел я на это поле героем, а вернулся, извиняюсь, без штанов. Фигурально. Штаны при мне остались. А вот гордость — не вся.
Все пошло с квитанции. Приходит, значит, первого числа наша общая бумажка за электричество. Восемь рублей сорок копеек. Делить, как заведено, на девять комнат поровну — по девяносто три копейки с хвостиком. Плати и не рассуждай.
А я возьми да и порассуждай.
Сижу я, братцы мои, за столом, гляжу на эти девяносто три копейки, и что-то у меня под ребрами заскребло. Мелко так заскребло, вредно. Потому как справедливости в этой цифре — ни на грош. Я лампочку жгу в двадцать пять свечей, живу тихо, ложусь с курами. А Гусевы? У Гусевых, извиняюсь, утюг. Электрический. Марья Васильевна из тридцать шестого до полночи гладит — то воротнички, то занавески, то, прости господи, кошку, кажется, тоже погладить норовит. А платит наравне со мной.
Где тут, спрашиваю, логика?
Взял я карандаш. Хороший, химический, для важности послюнил.
«Товарищи, — пишу на бумажке и вешаю в коридоре у самого счетчика. — Довольно нам жить артелью лентяев и захребетников. Предлагаю платить по свечам. У кого прибор жаднее — тот пусть и раскошеливается. Наука такая: сколько нажег, столько и внес».
Подписался: жилец Коромыслов. С достоинством подписался, полностью.
Что тут началось.
Вышел весь коридор. Гусев в подтяжках, Панкратьевна с папильотками, слесарь Фомин, у которого, между нами, паяльник день и ночь в розетке, — все высыпали и стоят вокруг моей бумажки, как вокруг покойника. Читают. Губами шевелят. Соображают, кому это боком выйдет.
— Верно! — кричит Фомин. — Хватит Гусевых даром светить!
— А сам-то? — шипит Марья Васильевна. — Сам-то с паяльником!
— Паяльник — производство! — гремит Фомин. — А ты, матушка, красоту наводишь. За красоту плати отдельно.
Одним словом, братцы мои, обрадовались все. Каждый уже прикинул в голове, что сосед богаче светит, а сам он вроде как в потемках сидит, страдалец. И постановили: быть по-моему. По свечам. А кому счет вести? Мне же, кто ж еще. Раз умный такой — вот и ходи, считай.
И пошел я по комнатам. С блокнотиком.
Дело, доложу вам, оказалось тонкое. Заходишь к человеку — а он лампочку рукой прикрывает, будто девицу от сглаза. «У меня, — говорит, — пятнадцать свечей, слабенькая, глазам одно расстройство». А сам, жулик, шестидесятисвечовую вкрутил и абажуром прижал, чтоб не так ярко улику светила. Я эти фокусы насквозь видел. Записывал по правде, невзирая на лица.
Три вечера ходил. Спину сорвал, с двумя семьями раздружился, а с Панкратьевной так и вовсе, кажется, до гроба. Но перепись составил. Честнейшую.
И вот собираемся мы первого числа под лампочкой в коридоре. Народу — как на премьере. Я стою в середине, бумага в руке, и, не скрою, приятно мне. Стою я, значит, будто небольшой, но начальник. Будто меня для того и родили — чтоб я тут всем свет по совести делил.
— Итак, граждане, — говорю торжественно, — подведем. По моей системе выходит: чем ярче горишь — тем гуще платишь. Читаю по списку.
Читаю. Гусевы — утюг, лампа в сорок, доплата. Фомин — паяльник, доплата. Панкратьевна — двадцать пять свечей, копейки. Хорошо идет. Приятно.
Дохожу до буквы «К».
Коромыслов.
И тут, братцы мои, у меня в горле пересохло.
Потому как забыл я, дурак, в переписи одну малость. Свою собственную. Я ведь, изволите видеть, вечерами читаю. Люблю. И для чтения давно, еще по осени, вкрутил себе над кроватью лампочку в полста свечей — чтоб глаза беречь. Пятьдесят. У всех по пятнадцать да по двадцать пять, у меня — полста. Самая жадная лампа во всей квартире. По моей же науке — первый богач и захребетник выходит.
Стою. Молчу. А бумага в руке будто сама все пишет.
— Ну? — говорит Гусев ласково-ласково. — А по Коромыслову что там? Огласи, будь любезен. По совести.
И такая тишина в коридоре сделалась — слышно, как счетчик тикает. Мой же счетчик. И, кажется, надо мной посмеивается.
Делать нечего. Огласил.
Вышло мне платить рубль сорок. Больше всех. Больше Гусевых с утюгом, больше Фомина с паяльником. За одну свою читательскую страсть — в полтора раза против прежней артельной девяносто три копейки.
Панкратьевна первая прыснула. За ней весь коридор. Хохочут, за подтяжки держатся.
— Читай, читай, Коромыслов! — кричат. — Просвещайся! Дорого нынче культура-то!
Заплатил я свой рубль сорок. Молча. А ту лампочку в полста свечей в тот же вечер выкрутил и на пятнадцать сменил. Сижу теперь в потемках, справедливый до ужаса. Книжку к самому носу подношу.
Свет — это, конечно, культура, братцы мои.
Только уж больно она, культура эта, по своим свечам бьет.
Paste this code into your website HTML to embed this content.