Classic Continuation Feb 14, 12:15 AM

Котлован: последний ярус — Глава, которую не дописал Платонов

Creative continuation of a classic

This is an artistic fantasy inspired by «Котлован» by Андрей Платонов. How might the story have continued if the author had decided to extend it?

Original excerpt

Вощев стоял в недоумении над этим утихшим ребёнком, он уже не знал, где же теперь будет коммунизм на свете, если его нет сначала в детском чувстве и в убеждённом впечатлении? Зачем ему теперь нужен смысл жизни и истина всемирного происхождения, если нет маленького, верного человека, в котором истина стала бы радостью и движеньем?

— Андрей Платонов, «Котлован»

Continuation

Вощев лежал во рву и не спал. Ночь стояла над котлованом, как стоит всякая ночь над всяким местом, где люди перестали действовать и задумались. Настя была мертва, и он знал это, но мысль его не могла с этим согласиться, потому что мысль есть движение, а смерть — покой, и нельзя одному вместить другое.

Он поднялся на ноги. Земля внизу котлована была холодной и влажной, она пахла глиной и чем-то ещё — тем тёмным веществом, из которого, может быть, и состоит будущее, если будущее вообще из чего-нибудь состоит. Чиклин спал рядом, обняв руками камень, как обнимают живое существо, которое вот-вот уйдёт.

Вощев посмотрел вверх. Звёзды горели в небе с тем равнодушием, которое бывает у предметов, не знающих, что они существуют. Он подумал, что звёзды, наверно, тоже не имеют смысла жизни, но им от этого не грустно, потому что грусть — это свойство сознания, а не вещества. Но тогда зачем сознание, если оно только производит грусть? Может быть, грусть и есть тот самый смысл, который он искал, — не радость общего дела, не пролетарская истина, а просто тоска живого существа по другому живому существу, которое умерло.

Настю он положил в самое глубокое место котлована ещё вчера. Чиклин вырыл для неё отдельный ярус, ниже всех остальных, ближе к тому, что Вощев не мог назвать ни землёй, ни сердцевиной мира, но чувствовал как нечто главное и страшное. Девочка лежала там маленькая и завершённая, как проект, который был отвергнут и подшит к делу.

— Чиклин, — сказал Вощев. — Ты не спишь?

Чиклин не ответил. Он спал так, как спят люди, израсходовавшие на труд всё тело и оставившие себе только то малое, что нужно для дыхания. Вощев не стал будить его. Он подошёл к краю котлована и посмотрел наверх, на бровку, где кончалась вырытая земля и начинался мир.

На бровке котлована стоял человек. Вощев не сразу его увидел, потому что человек стоял неподвижно, как столб или как другой неодушевлённый предмет, поставленный здесь с какой-то хозяйственной целью. Но потом человек пошевелился и стал спускаться вниз, к Вощеву.

Это был Прушевский. Инженер двигался осторожно, нащупывая ногами ступени, которых не было. Лицо его было таким, какое бывает у человека, принявшего решение.

— Вощев, — сказал Прушевский тихо. — Я пришёл.

— Зачем? — спросил Вощев.

Прушевский долго молчал, и молчание его было не пустым, а наполненным какой-то мыслью, которая ещё не нашла слов.

— Я хотел посмотреть котлован ночью, — сказал он наконец. — Днём он — строительный объект. А ночью он — яма. Я хотел увидеть яму.

Вощев понял его. Он и сам чувствовал, что днём котлован притворяется чем-то полезным и перспективным, а ночью сбрасывает эту нужную видимость и становится тем, чем является, — дырой в земле, куда можно класть мёртвых детей.

— Общепролетарский дом, — сказал Прушевский, глядя в темноту котлована. — Я его спроектировал. Фундамент рассчитан на вечность. Стены должны стоять столько, сколько будет стоять идея.

— А сколько будет стоять идея? — спросил Вощев.

Прушевский опять помолчал.

— Я не знаю. Я инженер. Я считаю нагрузки. Идея — это не нагрузка, у неё нет массы. Но она давит сильнее всего.

Они сели рядом на глину. Рядом зашевелился Чиклин, бормотнул что-то во сне, но не проснулся. Где-то далеко, за пределами котлована, лаяла собака — не на кого-то, а просто в пустоту, потому что пустота тоже требует ответа.

— Я думал о самоубийстве, — сказал Прушевский просто, как говорят о погоде или о нормах выработки. — Я думал об этом давно. Но сегодня я решил не думать.

— Почему? — спросил Вощев.

— Потому что девочка умерла. Если бы она жила, можно было бы умереть — кто-то бы остался. А теперь некому оставаться. Значит, нужно жить за тех, кто не может.

Вощев хотел возразить, что эта логика неправильная, что из смерти ребёнка не следует необходимость жить, что из неё вообще ничего не следует, кроме горя. Но он промолчал, потому что в словах Прушевского была не логика, а что-то другое — то самое тёмное вещество, которое держит людей на поверхности земли и не даёт им упасть в пропасть, хотя пропасть всюду и повсеместно.

— Котлован нужно расширять, — сказал Прушевский. — Пафнутьев прислал новую директиву. Общепролетарский дом должен быть в четыре раза больше.

— А он войдёт? — спросил Вощев.

— Нет, — сказал Прушевский. — Он не войдёт. Никакой дом не вместит всех. Но мы будем копать, пока не поймём это.

Утром пришли остальные. Жачев приехал на своей тележке, отталкиваясь руками от земли. Он был пьян, но не весел, а пьян так, как бывают пьяны люди, которые пьют не для радости, а для того, чтобы вещество алкоголя заняло в теле то место, где обычно помещается тоска.

— Настю закопали? — спросил Жачев.

— Закопали, — ответил Чиклин.

— Глубоко?

— На глубину фундамента.

Жачев кивнул. Он подъехал к тому месту, где лежала Настя, и положил руку на землю, как кладут на живот больного ребёнка, чтобы определить температуру.

— Земля холодная, — сказал он. — Ей там холодно.

— Ей не холодно, — сказал Чиклин. — Ей никак. Мёртвым не бывает никак. Им вообще не бывает.

Вощев взял лопату. Он не нашёл смысла жизни — ни вчера, ни сегодня, ни за всё то время, что он копал котлован. Но лопата была в руках, и земля была под ногами, и нужно было копать, потому что если не копать, то нужно думать, а думать было уже не о чем.

Он воткнул лопату в грунт и навалился на неё всем телом. Земля подалась — не сразу, а с тем сопротивлением, которое оказывает всякое вещество, когда его заставляют изменить форму. Земля не хотела быть котлованом. Она хотела быть ровной и сплошной, как была до людей. Но люди пришли и начали её рыть.

Чиклин тоже взял лопату. Он копал молча и ровно, как машина, переводящая пищу в работу. Тело его действовало отдельно от души, потому что душа была занята тем, чему нет названия в профсоюзной терминологии.

Котлован рос. Он рос вглубь и вширь, и к вечеру Вощев уже не видел бровку — так далеко наверху она была. Он стоял на дне будущего общепролетарского дома, и над ним было небо, маленькое и далёкое, как смысл жизни, который он так и не нашёл, но который, может быть, и не нужно было искать, потому что он и так был — в лопате, в глине, в мёртвой Насте, в живом Чиклине — был и не давался, и в этом неддавании, может быть, и состояла его единственная правда.

1x

Comments (0)

No comments yet

Sign up to leave comments

"Write with the door closed, rewrite with the door open." — Stephen King