Кот с лунного берега
В Мышкине ночь приходит не по часам, а по реке.
Сперва туман снимает с Волги все звуки — гудки барж, плеск воды под мостками, собачий брех на том берегу — и складывает их куда-то к себе в карман, как медяки. Потом, один за другим, гаснут желтые окна на Угличской. Старый Никольский собор становится не белым, а сизым, будто его выкрасили дымом. И только тогда, где-то между полуночью и первым настоящим сном, к причалу под горой подходит паром, которого днем тут отродясь не бывает.
Алена не спала третью ночь.
Не потому, что боялась. Темноты она как раз не боялась — бабушка приучила: темнота, говорит, это просто комната, у которой закрыли глаза. А вот сон куда-то делся. Улетел, укатился, завалился за плинтус — поди пойми. Лежишь, считаешь трещины на потолке (их девятнадцать, она проверяла), слушаешь, как ходики в соседней комнате отрезают время тонкими ломтиками, и все.
Тик. Так. Тик.
Бабушкин дом стоял на Никольской, третий от угла, деревянный, с резными наличниками, которые прадед выпиливал еще до всякой войны. Днем в нем пахло топленым молоком и геранью. А ночью — ночью пахло рекой, потому что река здесь близко, рукой подать, только спустись по тропинке мимо палисадника, мимо лавочки, где летом сидят старухи и лузгают семечки, обсуждая, чья коза опять залезла в чужой лук.
Вот к этой реке Алена и пошла.
В одной ночнушке, накинув бабушкин платок — колючий, пахнущий нафталином и почему-то яблоками, — она выскользнула за калитку. Половица на крыльце скрипнула. Предательница. Но в доме никто не проснулся; бабушка спала так крепко и так честно, как умеют спать только те, у кого совесть давно в порядке и все дела переделаны.
Туман лежал на воде плотно, будто кто-то разлил по всей Волге молоко и забыл вытереть.
И на этом молоке стоял паром.
Старый, дощатый, с фонарем на носу — не электрическим, а живым, керосиновым, с теплым дрожащим язычком внутри. А на перилах сидел кот.
Огромный, серый, в белых носочках. Сидел и умывался — обстоятельно, лапой за ухо, как будто у него этих ночей впереди еще тысяча и торопиться некуда.
— Долго тебя ждать? — сказал кот, не отрываясь от уха.
Алена не удивилась. Ночью, если честно, ничему особо не удивляешься; удивление — оно дневное существо, при луне спит. Она только спросила:
— Ты меня ждал?
— Тебя, тебя. Третью ночь торчу тут, как дурак, весь мех отсырел. — Кот наконец глянул на нее, и глаза у него были желтые, круглые, спокойные, как две луны поменьше. — Ты ведь сон потеряла.
— Потеряла, — согласилась Алена. И почему-то от этих простых слов в горле стало горячо.
— Ну так залезай. Отвезу.
— Куда?
— Туда, где их находят. — Кот кивнул хвостом на тот берег, которого не было видно за туманом. — Только уговор. Пока плывем — молчи. На реке разговаривать нельзя, слова тяжелые, паром просядет. Понятно?
Алена кивнула и ступила на доски. Они качнулись под босой ногой — мягко, будто река дышала во сне.
Паром отчалил сам собою.
Ни весел, ни мотора — просто тронулся и пошел, разрезая молоко, оставляя за собой борозду, в которой отражались звезды. Их было много. Ужасно много. Больше, чем трещин на потолке, больше, чем семечек у старух на лавочке, больше, чем вообще бывает чего-нибудь на свете.
Кот сидел на носу, у фонаря, и смотрел вперед.
Алена молчала.
Это оказалось трудно — молчать, когда внутри тебя целая ярмарка вопросов. Куда мы плывем. Кто ты такой. Почему я тебя не боюсь. А там, на том берегу, — там кто? Вопросы толкались, лезли на язык, но она сжимала губы и смотрела на воду. И чем дольше смотрела, тем тише становилось внутри. Ярмарка сворачивалась. Продавцы вопросов складывали лотки и расходились по домам.
Туман начал светиться.
Сперва чуть-чуть, у самой воды. Потом сильнее — и Алена поняла, что это не туман, а луна легла на реку и растеклась. По этому лунному разливу плыли — она моргнула, чтобы проверить, не мерещится ли, — плыли сны.
Чужие сны.
Они выглядели как маленькие лодочки из света. В одной кто-то летал над Угличской, раскинув руки. В другой пекли пироги размером с дом, и пар шел душистый, настоящий. В третьей девочка держала за руку кого-то очень большого и очень доброго, и было ясно, без слов, что это папа, которого давно нет, а во сне — вот он, есть.
Алена чуть не заплакала. Но вспомнила про уговор и удержала слова во рту, как воду в горсти.
— Молодец, — тихо сказал кот. — Почти приплыли.
Тот берег вынырнул из тумана внезапно.
Не берег даже — маленькая пристань, и на ней домик, кривой, уютный, с одним светящимся окошком. Вокруг домика висели в воздухе — просто висели, ничем не привязанные — сотни таких же светлых лодочек-снов. Целый сад. Тихий сияющий сад, где вместо яблок зрели чужие сновидения.
В окошке кто-то был.
Старушка. Не бабушка Алены — другая, но чем-то похожая: тот же платок, те же руки, всю жизнь что-то делавшие. Она сидела за столом и штопала. Штопала сны — те, что порвались, потрепались, у которых разошелся край. Иголка ее мелькала быстро-быстро, и от каждого стежка лодочка вспыхивала ярче.
— Привела? — спросила старушка, не поднимая головы.
— Привел, — ответил кот и спрыгнул на пристань.
Старушка отложила иголку и посмотрела на Алену. Взгляд был долгий, но не страшный — так смотрят, когда вспоминают.
— Твой у меня, — сказала она. — Прилетел третьего дня, рваный весь. Ты ж его как трепала — то в подушку, то в слезы, то в обиду на весь белый свет. — Она укоризненно поцокала. — Сны, деточка, беречь надо. Они тонкие.
Она встала, порылась в саду светящихся лодочек и достала одну.
Маленькую. Теплую. С аккуратным свежим швом по самому краю.
— Держи. Заштопала. Будет как новенький, а может, и лучше. Штопаный сон, он крепче непорванного — проверено.
Алена взяла лодочку в ладони. Она была легкая, как дыхание, и от нее по рукам, по всему телу разлилось тепло — то самое, дремотное, забытое за три ночи. Веки сразу отяжелели.
— А чем платить? — прошептала она; про уговор молчать она забыла, но здесь, на берегу, слова уже, видно, разрешались.
Старушка засмеялась — тихо, как листья шуршат.
— Ты уже заплатила. Всю дорогу молчала и слушала чужие сны — и ни один не украла, не позавидовала, не захотела себе. Это, деточка, дорогого стоит. Редко кто довозит сердце через реку целым.
Обратно Алена почти не помнила.
Помнила только, что кот вез ее медленно, бережно, и фонарь на носу горел ровно-ровно. Что звезды в воде смыкались за кормой, как ресницы. Что где-то на середине реки сон-лодочка в ее руках растаял — не пропал, а вошел в нее, теплый, и стал уже не снаружи, а внутри, там, где ему и место.
Паром ткнулся в родной берег под горой.
— Ну, беги, — сказал кот. — И это... — Он замялся, что коту вообще-то не идет. — Ты давай не теряй больше. А то мех отсыревает вас ждать.
— Не потеряю, — пообещала она. — А тебя как звать?
— Тимофей, — буркнул кот с достоинством. — Перевозчик я. Тут, между прочим, город Мышкин — а мышей ни одной приличной. Вот и переквалифицировался.
Алена улыбнулась и пошла вверх по тропинке. Мимо палисадника. Мимо лавочки. Мимо резной калитки, которая на этот раз не скрипнула — пожалела.
В доме пахло молоком и геранью.
Она легла, и подушка приняла ее голову так, будто ждала весь вечер. Ходики в соседней комнате все так же резали время на ломтики, но теперь это было не тревожно, а хорошо — так режут хлеб к завтраку.
Тик. Так.
Сон пришел сразу. Крепкий, теплый, со свежим швом по краю.
А утром бабушка, растапливая печь, нашла на крыльце мокрый след кошачьей лапы. Один-единственный. Она хмыкнула, покачала головой и не стала будить внучку — та спала так честно и так глубоко, что грех было тревожить.
За окном над Волгой таял туман. Река проснулась, зашумела, приняла первый паром — обычный, дневной, с людьми и велосипедами. А тот, другой, ушел в молоко до следующей ночи, до следующего потерянного сна.
Они ведь теряются, сны.
Но есть кому штопать. И есть кому перевозить.
Спи.
Paste this code into your website HTML to embed this content.