Колонка, или Как я умную машину при всем народе перехитрил
Колонку принес внук. Денис.
Поставил на комод, между будильником и фарфоровым слоником, ткнул куда-то пальцем — и оно засветилось синим глазом, будто прищурилось на меня, оценивая: годен ли я вообще для беседы. «Дед, — говорит, — теперь ты не один. Хочешь — музыку тебе, хочешь — погоду, хочешь — просто поговорит. Она умная». И уехал. А я остался. С умной.
Первые дни я к ней приглядывался, как к новому человеку в бригаде. Издали. С опаской.
Она помалкивала. И я помалкивал. Стоим друг против друга: я — человек с семьюдесятью годами за плечами, с трудовым стажем, с грыжей, заработанной честно, на цементе; и она — банка. Красивая, спору нет, черная, гладкая. Но банка.
— Ну, — говорю ей как-то поутру, для пробы. — И чего ты умеешь?
Она как вспыхнет глазом да как заговори — голосом ласковым, девичьим, будто внучка родная, только без насморка: «Сейчас в городе плюс восемь, облачно, к вечеру возможен дождь». Я аж на табурет сел. Плюс восемь она мне сказала. А я как раз в окно глядел и думал: холодно ведь, зараза, надену телогрейку. И тут она — плюс восемь. Угадала, стерва.
Вот с этого плюс восемь все и завертелось.
Стал я, братцы, ее пытать. Не по злобе — по любопытству, как всякий русский человек пытает то, чего до конца не понимает. Спрошу, бывало: «А сколько до Луны?» Она — раз, и скажет. «А кто в тыща девятьсот каком-то был председателем сельсовета в нашей Кузьминке?» — тут она задумается, помолчит и говорит: «Кажется, я не могу ответить на этот вопрос». Ага! — думаю. Не все-то ты знаешь. Есть, значит, и на тебя управа. И мне полегчало. Уважать я ее стал ровно с той минуты, как поймал на незнании. Так уж мы устроены.
Жена, Клавдия, сперва крестилась. Потом привыкла. Потом — обидно сказать — прикипела. Придет с рынка, поставит сумки и первым делом ей: «Поставь-ка мне ту, про рябину». И они вдвоем — рябину. А я стой сбоку, как чужой на своих же именинах.
Вот тут во мне и зашевелилось.
Ревность не ревность, а — гордость. Задетая. Думаю: это что ж получается, машину в дом принесли, а хозяин при ней вроде мебели? Нет, шалишь. Хозяин тут я. И решил я показать ей, кто в избе главный. По-хорошему. По-мужски.
Начал я с ней разговаривать строго. Приказом.
— Свет включи, — командую. Она включит. — Музыку давай, но чтоб душевную. — Даст. Я развалюсь в кресле, руки за голову, и чувствую себя, братцы, барином. Помещиком. Одно слово скажу — и делается. Всю жизнь я под кем-то ходил: под мастером, под начальником участка, под Клавдией, под грыжей. А тут — под мою дудку пляшет умная машина. Это ж, если вдуматься, за что боролись.
И так меня это вознесло, что стал я хвастать.
Сперва Аникину, соседу. Тот пришел гвоздодер просить, а я его нарочно в комнату завел и при нем: «Колонка, скажи-ка гостю, какая завтра погода». Она сказала. Аникин крякнул. «Видал? — говорю. — Слушается меня, как денщик». Аникин ушел задумчивый. А во мне уж разгорелось: мало одного соседа, надо чтоб все видали.
И созвал я, дурак старый, гостей. На чай. С пирогом. Как бы просто так, а на деле — машину показывать.
Собрались: Аникин с супругой, кум Тимофей, свояченица Нюра — женщина языкастая, от нее потом полдеревни узнает то, чего и не было. Сидят, пирог хвалят. А я жду минуты. Тяну. И вот, когда все притихли, я эдак небрежно, будто невзначай, кивнул на комод и говорю громко, с расстановкой, для эффекта:
— Колонка. Скажи-ка честному народу: какие у меня, у хозяина, на сегодня дела намечены?
Я, братцы, чего хотел? Чтоб она сказала что-нибудь солидное. Про огород там, про баню. Чтоб все услыхали: у человека жизнь при делах, при плане, не то что у прочих. Я даже грудь выпятил.
А она, голуба, помолчала секундочку — и своим ласковым, ясным, на всю комнату голосом:
— В десять — принять таблетки от давления. В час — позвонить Денису, спросить, как выключить эту колонку. В шесть — напоминание: не забыть отдать Тимофею триста рублей с прошлого года. И еще одно на вечер: заказать в аптеке мазь от мозоли и капли, чтоб не храпеть, а то Клава грозится спать на кухне.
Тишина.
Такая, братцы, тишина, что слышно было, как в блюдце остывает чай. Тимофей медленно поставил чашку и посмотрел на меня — насчет трехсот рублей у него в глазах все сразу и прояснилось. Нюра открыла рот. Ей, я думаю, недели на три работы привалило. Клавдия побагровела — не то от храпа, не то от мази, не то от всего сразу.
А я стоял с выпяченной грудью и вдруг понял, что перехитрил-то я не машину.
Я ж ее, глупую, сам всю неделю этими напоминаниями и начинял. Своей рукой. По вечерам, тайком, чтоб не забыть. И она, дура железная, честно все сберегла — и в самый мой торжественный час, когда я барином себя выставлял, взяла да и выдала народу всю мою подноготную. Без злобы. Услужливо. С той же ласковой девичьей интонацией, с какой про рябину.
Аникин первый не выдержал — фыркнул в пирог.
Потом сообразил я одно. Машина эта, братцы, честнее меня оказалась. Я тридцать лет учился при народе казаться не тем, кто есть. А она — банка, глаз синий — так и не научилась. Что в нее положишь, то и скажет. Прямо в лицо. При всех.
Дениса я на другой день не дозвонился. А как выключить ее — так и не спросил.
Пусть стоит. Хоть один в доме, кто врать не умеет.
Paste this code into your website HTML to embed this content.