Satire Stories Jul 18, 04:03 AM

Карточка, или Как я на доске почета чужим красавцем провисел

Вот говорят: фотографическая карточка — это, гражданин, память и полное тебе бессмертие. Помрешь, а личность твоя на стенке висит, и внуки пальцем тычут: вот, дескать, дедушка. Врут, братцы мои. Я через одну карточку с ретушью сам себя лишился. Полгода провисел на доске почета чужим красавцем, а рядом стоял живой, законный — и никто меня, дурака, в упор не признавал.

А началось все с уважения. С него, проклятого, все в жизни и начинается.

Служу я, надо вам заметить, табельщиком. Тридцать один год. Отмечаю, кто когда пришел да когда ушел, — работа тихая, для совести необременительная. И вот вызывает меня председатель месткома, товарищ Пшонкин, человек серьезный, в очках на веревочке, и говорит:

— Иван Саввич, решили мы вас увековечить. За безупречность. Ни одного, говорит, опоздания за тридцать лет. Повесим на доску почета. Тащите карточку.

Братцы мои. Меня аж под ложечкой качнуло. Тридцать лет, значит, ходил как ходил, а тут — увековечить. Это ж не шутка. Это, можно сказать, вечность казенная, под стеклом.

Пошел я в фотографию. Не в какую-нибудь будку, где за рубль тебя щелкнут, как курицу, — а в салон «Светопись», на углу. Там ковер. Там пальма в кадке. Там барышня в белом воротничке и запах — не то одеколон, не то химия, не то само благородство.

— Мне, — говорю, — карточку. Но чтоб культурно. На доску почета иду.

Фотограф — старичок вертлявый, весь в бархате, — усадил меня в кресло, лоб мне пудрой присыпал, голову рукой повернул, будто арбуз на базаре выбирает.

— Спокойствие, — говорит. — Смотрим в аппарат. Сейчас вылетит птичка.

Никакой птички, разумеется, не вылетело. Врут они про птичку с самого сотворения мира. Но щелкнуло. И говорит он мне ласково:

— А не желаете ли, гражданин, с ретушью? Полтора рубля сверху. Уберем лишнее, наведем приятность. Для доски почета — первое дело.

Лишнее. Это он про меня — лишнее. Ну да ладно. Раз вечность — не жалко. Отдал.

Через неделю прихожу за карточкой. Открываю конвертик.

Стоп.

В конвертике лежал молодой человек. Красавец. Нос прямой, будто по линейке. Волос — густой, волной. Морщин нет ни единой, брови черные, взгляд — орлиный, а на губах эдакая полуулыбка, снисходительная, как у человека, которому и завтрашний день уже наперед известен и одобрен.

Я карточку вертел, вертел. К свету поднес. Хорош, ничего не скажешь. Одна беда: это был не я. То есть, может, и я — где-то в глубине, под ретушью, как утопленник подо льдом. Но снаружи — чистый племянник какого-то министра.

Старичок бархатный сияет:

— Убрали, — говорит, — что портило. Вы теперь, гражданин, как есть — образец.

Образец так образец. Понес я образец в местком.

Повесили. В рамочке, под стеклом, вторым слева, между ударницей Клавдией и слесарем Егоровым. И подпись золотом: «Табельщик И. С. Кочерыгин».

И тут, братцы мои, началось.

Прохожу я на другое утро мимо доски — а возле нее стайка. Девицы из бухгалтерии, новенькие. Стоят, шепчутся, на карточку мою любуются.

— Ах, — говорит одна, — какой интересный мужчина этот Кочерыгин. И где ж он ходит? Что-то не видать.

А я — вот он. Рядом. В полушубке, с носом моим законным, картофелиной. Стою в трех шагах.

— Барышня, — говорю, — так это ж я и есть. Кочерыгин.

Она на меня глянула. На карточку глянула. Опять на меня. И засмеялась — необидно, но так, знаете, как смеются, когда старичок пошутил.

— Ну что вы, — говорит. — Скажете тоже.

И упорхнула.

Вот с того дня и пошло. Хожу по конторе — а меня будто нету. Есть табельщик Кочерыгин на стене, красавец, гордость коллектива, — и есть я, при нем вроде сторожа. Молодой бухгалтер Сысоев, тот вовсе решил, что на доске висит мой сын. Подошел, руку жмет:

— Papasha, — говорит, — а сынок ваш где трудится? Видный такой.

Я ему и так, и эдак. Паспорт хотел показать — да в паспорте я еще хуже вышел, там я вовсе на беглого похож. Чем больше доказываю — тем меньше веры. Известное дело: человеку приятнее верить стеклу, чем живому носу.

А к весне карточка моя и вовсе прославилась. Из соседнего главка приходили смотреть. Одна дама, говорят, вздыхала. Пшонкин мною гордился — не мной, а тем, на стене, — и всем показывал: вот, дескать, какие у нас кадры.

А кадр стоял тут же, в очереди за получкой, и никто ему места не уступал.

И вот дотерпел я до осени. Пришел опять в «Светопись», к бархатному старичку.

— Сделай, — говорю, — мне карточку. Только Христом-Богом прошу: без ретуши. Со всеми морщинами. С носом. С мешками под глазами. Чтоб все мое, как есть.

Старичок аж отпрянул:

— Помилуйте, гражданин! Испортим же. Кто ж такое на доску вешает?

— А эта, — говорю, — не для доски. Эта для дому. Повешу над кроватью. Чтоб хоть жена по утрам знала, за кого замуж выходила.

Щелкнул он. Без пудры, без птички. Вышел я на карточке — старый, помятый, будто рубль, в трамвае затертый. Но зато свой. До последней бородавки.

Принес домой, повесил. Жена глянула — и заплакала.

— Ваня, — говорит, — вот теперь узнаю. Тридцать лет тебя такого и любила.

Так, братцы мои, и вышло. На доске почета висит красавец, которого нет. А дома — старый дурак, которого любят. И кто из нас двоих настоящий Кочерыгин — я и по сей день не разберу.

Одно скажу: живому носу, как ни крути, теплее.

1x
Loading comments...
Loading related items...

"A word after a word after a word is power." — Margaret Atwood