Играй, и он пройдет мимо
У ночного пианиста работа простая: не давать людям услышать тишину. Тишина — она страшная, в ней человек начинает думать, а думать по ночам вредно. Вот я и глушу ее клавишами. Двадцать лет.
Лева. Тапер. «Донская чайка», набережная в Ростове.
Ростов ночью — это теплый ветер с Дона, пахнущий рыбой и мазутом, это фонари, что качаются и рассыпают желтые блики по брусчатке Береговой. Это лестница на Пушкинскую, где днем торгуют семечками, а ночью сидят коты, важные, как биндюжники. Я их подкармливаю. Один, рыжий, с рваным ухом, провожает меня до дверей ресторана каждую ночь — и садится на подоконник снаружи, слушать.
Я играю все. Романсы, «Мурку» для загулявших, Шопена для тех, кто плачет в углу над коньяком. Люблю коньяк «Белый аист», молдавский, — беру рюмку в антракте, грею в ладони. И люблю, когда зал пустеет, а я остаюсь один с роялем и играю для себя. Часто — переложение Высоцкого, «Кони привередливые». Оно как будто про меня: гонишь, гонишь по краю, а зачем — сам не знаешь.
Письмо лежало на крышке рояля утром. Без конверта, без марки. Бумага серая, буквы кривые, вкось, будто писал человек, который нарочно ломает почерк.
«Я гуляю по вашему городу ночами. Я тень и дым. В ночь на воскресенье я приду на набережную. Дом, где будет играть музыка, — живой пройду мимо. Где тишина — там я останусь. Играй, тапер. Играй как никогда».
Сначала я смеялся. Пьяная шутка. Потом вспомнил: в газете писали про двоих на Богатяновском. И про сторожа на элеваторе. Топором. Милиция молчит, а по рынку слух ползет: ходит кто-то. Ночами. Выбирает тихие дома, где спят без света и без звука.
В ночь на воскресенье я пришел раньше всех. Зажег только лампу над роялем. Открыл окно на набережную — чтоб слышно было далеко, до самой воды. Рыжий кот сел на подоконник. Я сел за инструмент.
И заиграл.
Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее — просил я клавишами, а сам гнал, гнал вдоль обрыва, по самому по краю. Пальцы летали. Пот по спине. За окном — черный Дон, качающиеся фонари, пустая набережная.
В два часа кот вдруг вздыбил шерсть и зашипел в темноту.
Я не оборачивался. Играл. По брусчатке — шаги. Медленные. Тяжелые. От двери. Кто-то вошел в темный зал за моей спиной и остановился. Я слышал дыхание. Спокойное такое, домашнее. И тихий, скользящий звук — будто по полу волокут что-то железное, длинное.
«Играй», — шепнул голос совсем близко. Теплый. Почти ласковый.
Я не оборачивался. Я играл. Кони мои привередливые несли меня к краю, и я знал: остановлюсь на такт — и не дожить, не допеть. Пальцы горели. Струны рояля звенели, как натянутые до предела нервы. Я не помнил уже нот — руки играли сами, из страха, из жизни.
Он стоял за спиной. Долго. Я чувствовал холод от него — как из погреба. Один раз что-то холодное коснулось моего затылка — плашмя, гладко — и отодвинулось.
«Хорошо играешь, — сказал голос. — Пожалуй, живи. Пока играешь».
Шаги пошли назад. Дверь скрипнула. Тишина.
Я играл до рассвета. До белого солнца над Доном я не снял рук с клавиш — потому что «пока играешь» я расслышал очень ясно.
Теперь я играю всегда. В ресторане, дома, во сне. Даже сейчас, когда пишу это, левая рука выстукивает по столу. Потому что где-то в городе он гуляет, тень и дым, и слушает.
И я боюсь только одного. Устать. Однажды пальцы устанут. Однажды наступит тишина.
А он терпеливый. Он подождет.
Paste this code into your website HTML to embed this content.