Ход без единой детали
Лифт в доме на канале Грибоедова дернулся между вторым и третьим и встал.
Свет мигнул раз, другой — и сдох. Я жал на кнопки в темноте, слушал, как где-то в шахте капает вода, и думал ровно одно: опоздаю. У меня на столе лежала «Победа» тридцать восьмого года, клиент ждал к обеду, а я тут, в железном гробу, между этажами.
Минут пять прошло. Или десять. Кто их считал.
Потом створки разъехались сами — со скрежетом, будто их развели руками. И за ними был не мой подъезд.
За ними была лестница с чугунными перилами, крашенными суриком, лампочка под жестяным колпаком и запах — мокрого камня, папирос и чего-то еще, домашнего, забытого. Я вышел. Сверху капало, снизу тянуло сквозняком. На стене от руки, синим карандашом: «Ремонт часов. Подвал». И стрелка.
Я реставрирую механику. Двадцать лет — карманные, наручные, каминные, все, что тикает и что давно перестали делать. Знаю про волосок и анкер то, чего половина заводских сборщиков и не нюхала. Так что стрелке я поверил раньше, чем поверил всему остальному.
В подвале горела настольная лампа. Старик в нарукавниках сидел, вставив в глаз лупу, и не оборачиваясь сказал:
— Закрыто. Приходите завтра.
На стене — отрывной календарь. Март. Год — тот самый, при котором меня еще и в проекте не было. Я сглотнул, но спорить с числами не стал. Спорить с волоском — вот это дело, а с числами что.
— Я по часам, — говорю. — Могу помочь.
Он наконец повернулся. Лицо серое, руки в мелких порезах, под глазами — как углем натерто. На верстаке, в разобранном виде, лежал морской хронометр. Латунный корпус, карданов подвес, тот самый двухтактный ход — я такие видел только в музее да на картинках. Красавец.
— Помощник, — усмехнулся. — Со всего города помощники. А деталей нет. Баланс сорван, спираль — вот, — он двумя пинцетами приподнял волосок, — гуляет. Новую спираль где взять? В Швейцарии? К пятнице? С судна пришли, хронометр списывать нельзя, а идет он через раз. Начальник партии рвет и мечет.
Я подсел. Попросил лупу. Он дал — нехотя, как отрывают от себя руку.
Волосок был не порван. Он был деформирован — кто-то до старика лез в механизм грубым инструментом и повел спираль, сплющил витки с одной стороны. Оттого баланс и хромал: дышал неровно, как человек с одним легким. Деталь целая. Просто ее загубили руками.
А руки — они и лечат.
— Спираль не менять, — говорю. — Ее править.
Старик хмыкнул:
— Молодой человек. Волосок толщиной с волос и есть. Его править — что слезу разгибать.
— А вы дайте.
Он смотрел на меня долго. Потом молча отодвинул табурет.
Я снял спираль. Тонюсенькая, синеватая от закалки — тронь дыханием, и повело. У меня в мастерской для такого есть цанговые пинцеты с полированными губками, лупа на десять крат, стол без вибрации. Здесь — ничего. Лампа гудит, за окошком под потолком дребезжит трамвай, стол ходит от каждого шага.
Поэтому первое, что я сделал, — подложил под ножку верстака сложенную вчетверо газету. Трясти перестало. Старик глянул, но смолчал.
Потом попросил у него самый тонкий пинцет и медную проволочку. Спираль правят не силой — терпением. Виток за витком, на просвет, чтобы зазоры между кольцами стали одинаковыми, чтобы спираль дышала концентрично, а центр тяжести ее сидел на оси. Меня этому учил один дед — там, в моем времени, — а его, наверное, учили здесь, в таких вот подвалах.
Дышать нельзя. Я дышал в сторону, поверх плеча.
Виток. Еще. Проверка на плоское стекло — легла ровно, без волны. Еще виток. Час, наверное. Спина одеревенела.
Старик за спиной не проронил ни слова. Только раз встал, поставил чайник на плитку, и по подвалу пополз запах морковного чая — того, суррогатного, что и чаем-то звать стыдно. Впрочем, грел.
Когда я собрал баланс обратно и поставил спираль на место, старик придвинулся вплотную. Мы оба смотрели, как я даю первый импульс.
Баланс качнулся. Замер. Качнулся снова — и пошел. Ровно. Туда-сюда, туда-сюда, амплитуда полная, дыхание глубокое.
Хронометр затикал.
Не через раз. Не хромая. А так, как тикают приборы, которым доверяют штурманскую прокладку в открытом море.
Старик поднес к уху корпус, послушал — и вдруг сел. Прямо где стоял, на табурет, как будто ноги отняли.
— Без единой детали, — сказал он тихо. — Без единой детали, а?
— Деталь была цела, — говорю. — Ее просто зажали.
— Оно все так, — он вытер лицо ладонью. — Все так. Зажали, а потом менять. Проще выкинуть да новое поставить, чем сесть и выправить, что есть. — Он смотрел на меня. — Ты откуда такой?
Я хотел сказать — из лифта. Из другого года, из времени, где спираль эту действительно проще выкинуть, потому что там все проще выкинуть. Часы, вещи, людей.
— Издалека, — говорю.
Он налил мне морковного своего чаю в стакан с подстаканником — тяжелым, вокзальным. Мы сидели, слушали, как тикает хронометр, и трамвай за окошком дребезжал в такт.
— Оставайся, — сказал старик. — Мне ученик нужен. Руки у тебя. Такие руки на дороге не валяются.
И я, честное слово, задумался.
Там, откуда я, — стол без вибрации, лупа на десять крат, цанговые пинцеты. И заказы, за которые платят так, что на морковный чай можно не размениваться. Все есть. А сесть на час над одним волоском, чтобы не выкинуть, а выправить, — на это времени как раз и нет.
Я допил чай. Встал.
— Мне наверх надо, — говорю. — Лифт там.
Старик кивнул, будто понял больше, чем я сказал.
Лестница с суриковыми перилами. Лампочка под жестью. Створки лифта стояли раскрытыми, темнота внутри — как вход в шахту.
Я шагнул. Двери сошлись. Дернуло.
Свет вспыхнул — резкий, белый, светодиодный, и панель с зеркалом, и мой телефон в кармане завибрировал: пропущенные, «где вы», «клиент ждет». Третий этаж. Мойка. Мой год.
На столе меня ждала «Победа» тридцать восьмого. Я сел, взял лупу.
Волосок был не порван. Просто зажат.
И я, прежде чем взяться за пинцет, зачем-то подложил под ножку стола сложенную вчетверо газету. Хотя стол у меня и без того не трясется.
Paste this code into your website HTML to embed this content.