Bedtime Stories Jul 12, 05:58 PM

Фонарщик с улицы Крепостной

Туман в Выборге приходит первым. Раньше рыбаков, раньше света, раньше самого утра — вползает с залива по улице Водной заставы, гладит булыжник, ложится к порогам, как большая усталая собака.

Тимка не спал.

Он лежал в кровати на Прогонной, в квартире с наклонными потолками и окнами прямо на брусчатку — дом старый, шведский еще, мать говорила, ему лет триста, если архивы не врут, — и слушал, как где-то капает. То ли кран. То ли крыша. То ли само время подтекает где-то в углу, кап да кап, и никто не подставит ведро.

Спать он не умел. Вот так, честно: не умел, и все. Другие дети закрывают глаза — и падают куда-то вниз, в теплую яму без снов, а Тимка закрывал и продолжал думать. О контрольной. О том, что сказал Ромка на перемене. О том, почему вода мокрая, а огонь нет. К утру он выползал из постели серый и мятый, как забытая на подоконнике варежка.

А в эту ночь за окном качнулся огонек.

Не фонарь на столбе — те горели ровно, скучно, электрическим своим равнодушием. Этот был другой. Живой. Теплый. Он покачивался на уровне второго этажа, будто кто-то нес в кулаке кусочек вечера и боялся расплескать.

Тимка прилип носом к холодному стеклу.

Внизу, по мокрому булыжнику, шел старик. Длинный, сутулый, в пальто до пят и в шляпе, с которой стекал туман. На плече он держал шест — тонкий, выше него самого, — а на конце шеста горело то самое пламя. Старик подходил к чугунному фонарю на углу, тому самому, который днем стоял просто так, слепой и ржавый, и Тимка сто раз думал, что его давно пора спилить. Поднимал шест. Касался.

И фонарь загорался.

Но горел он неправильно. Не белым, не желтым — а каким-то закатным, розовато-медовым, тем цветом, каким небо бывает ровно одну минуту в сутки, перед тем как совсем стемнеет. И от этого света Тимке вдруг ужасно, до зевоты, до слез захотелось спать.

Он не лег. Он натянул штаны прямо на пижаму, сунул ноги в ботинки — не на ту, кажется, ногу, да какая разница, — и выскользнул на лестницу.

На улице пахло морем, палыми листьями и немножко корицей — где-то в подвале на Крепостной пекарь уже месил на утро, хотя до утра было как до Луны. Брусчатка блестела. Фонарь на углу лил свой медовый свет, и в этом свете сидел кот.

Серый. Дымчатый. Цвета соли, если соль оставить намокнуть.

— Поздновато для прогулок, — сказал кот.

Тимка не удивился. Ночью, если честно, ничему особо не удивляешься; ночь для того и придумана, чтобы в нее помещалось невозможное, а к утру закрывалось обратно, как книжка.

— Ты говоришь, — только и сказал он.

— Я много чего делаю, — кот зевнул, показав розовый язык. — Меня зовут Соль. А того, за кем ты крадешься, — Ефрем Осипыч. Фонарщик. Последний, вообще-то, во всем городе. Раньше их было двенадцать.

— А куда делись остальные?

— Спать легли, — просто ответил Соль. — Хорошая работа. Все, кто ей занимался, в конце концов очень крепко засыпают.

Старик к тому времени ушел вперед, свернул на Крепостную, и его огонек уже таял в тумане. Тимка припустил следом. Кот бежал рядом мягко, беззвучно, будто не касался камня.

— Что это за свет? — спросил Тимка на бегу. — Почему от него спать хочется?

— Потому что это вечерний свет, — сказал Соль. — Настоящий. Ефрем ловит его каждый день, за одну минуту до темноты, в тот самый миг, когда солнце уже ушло, а ночь еще не пришла. Между. Он копит этот свет в лампах и раздает городу. Чтобы люди засыпали по-человечески, а не ворочались, как ты.

Тимка сглотнул.

— А я почему не засыпаю?

Кот остановился. Посмотрел на него желтыми, как два маленьких фонаря, глазами.

— Потому что, малыш, над твоим домом лампа погасла. Одна-единственная. Самая главная. На Часовой башне.

Они как раз вышли на площадь.

Часовая башня стояла посреди Выборга, как всегда — тяжелая, каменная, с зеленой шапкой и старыми часами, которые давно показывали то, что им вздумается. Ефрем Осипыч ждал их у подножия. Вблизи он был совсем древний: лицо в морщинах, как кора, глаза выцветшие, а руки — большие, спокойные руки человека, который сто лет делал одно и то же и делал хорошо.

— Не спится, значит, — сказал он Тимке. Не спросил — сказал, будто и так знал. — Верхняя лампа погасла три зимы назад. Мне туда уже не подняться, ноги не те. А без нее половина города спит вполглаза. И ты в том числе.

Он протянул Тимке шест. Тот оказался легким, теплым, живым — как ветка, которая еще помнит, что была деревом.

— На конце — последняя искра сегодняшнего заката, — сказал старик. — Одна. Донеси ее наверх, до самой лампы. Не побеги. Не задержи дыхание — от этого она гаснет. Просто дыши ровно и иди. Сможешь?

Тимка задрал голову. Башня уходила в туман, и вершины видно не было — только смутный намек, только тьма, в которую вкручивалась узкая каменная лестница.

— А если погашу?

— Тогда завтра поймаем новую, — пожал плечами Ефрем. — Закат бывает каждый день, мальчик. В этом вся его доброта.

И Тимка пошел наверх.

Ступени. Холод под пальцами. Дыхание — вдох, выдох, ровно, ровно, как учил старик. Искра на конце шеста дрожала, будто ей было страшно, и Тимка вдруг понял, что это он сам дрожит, а искра только повторяет.

Выше.

За узкими окошками проплывал спящий город. Крыши. Флюгеры. Круглая башня внизу, похожая на шахматную ладью. Залив, укрытый одеялом тумана, и одинокая лодка, забытая у причала. Луна выкатилась из-за облака — круглая, желтая, слегка щербатая с одного бока — и посмотрела на Тимку с любопытством, как соседка из-за занавески.

Он шел и вдруг перестал думать.

Впервые в жизни — понимаете? Ни про контрольную, ни про Ромку, ни про то, почему вода мокрая. Только ступени, только дыхание, только теплый огонек в кулаке. Голова стала пустой и светлой, как вымытое к празднику окно.

Наверху был ветер и была лампа.

Огромная, чугунная, с закопченными стеклами, слепая уже три зимы. Тимка поднес шест. Рука не дрожала. Искра потянулась к фитилю — медленно, лениво, как кошка потягивается спросонья, — и вспыхнула.

Медовый свет разлился по площади. Потек по улицам, по крышам, забрался в окна, лег на подушки спящих. И весь Выборг — старый, каменный, туманный — разом вздохнул и уснул еще крепче; было слышно, как во всем городе разом стихло последнее «не спится».

Внизу Ефрем Осипыч снял шляпу.

— Ну вот, — сказал он тихо. — Теперь можно.

И Тимка не заметил, как оказался снова на площади, и не заметил, как Соль потерся о его ботинок, и совсем уж не заметил, как старик коснулся его лба теплой большой ладонью — той самой минутой заката, спрятанной про запас.

— Спи, — сказал фонарщик. — Ты заслужил.

Проснулся Тимка в своей кровати.

За окном был день — обычный, серенький, выборгский. Брусчатка блестела после дождя. Фонарь на углу стоял слепой и ржавый, как всегда, и никакого шеста, никакого старика.

Но спал Тимка в ту ночь так, как не спал ни разу в жизни: глубоко, тепло, без единой мысли. И потом каждую ночь тоже.

А на подоконнике, снаружи, сидел серый кот цвета мокрой соли. Сидел и смотрел — не на Тимку, а куда-то на Часовую башню, где в самой вышине, если приглядеться, теплился один медовый огонек. Тихий. Теплый.

Горит до сих пор, говорят.

Спи и ты.

1x
Loading comments...
Loading related items...

"Good writing is like a windowpane." — George Orwell