Фолкнер написал предложение на 1288 слов — и литература так и не оправилась
64 года назад, 6 июля 1962 года, в маленьком городке Оксфорд, штат Миссисипи, умер человек, которого половина американских критиков считала гением, а вторая половина — невыносимым занудой с манией величия. Обе половины, как ни странно, были правы.
Уильям Фолкнер придумал округ Йокнапатофа — территорию размером с почтовую марку на карте, которую он застроил плантациями, судами, бордюрями и разорившимися родами белых аристократов. Вымышленное место. Но настолько плотно прописанное, с генеалогиями, датами, картами землевладений, что исследователи до сих пор составляют по нему хронологические таблицы. Серьёзно — таблицы, как для реальной провинции.
Теперь о главном. «Шум и ярость» (1929) начинается с рассказчика по имени Бенджи. У него задержка умственного развития, восприятие времени у него нелинейное, и первые тридцать-сорок страниц читатель просто не понимает, что происходит. Не потому что автор плохо объясняет. Потому что объяснять — не его задача. Задача — заставить тебя барахтаться внутри чужого, искалеченного сознания, где прошлое и настоящее слеены без швов.
Большинство читателей в 1929-м бросили книгу на второй главе. Продажи были смешными. Критики морщились.
А через двадцать лет Фолкнеру дали Нобелевскую премию.
Вот эта задержка — вообще ключ ко всей его судьбе. Пока Хемингуэй собирал стадионы поклонников короткой рубленой фразой, Фолкнер писал предложения, которые растягивались на страницу, потом на две, потом — в романе «Авессалом, Авессалом!» — на 1288 слов подряд. Без точки. С придаточными, вложенными друг в друга, как матрёшки, которые сходят с ума. Долгое время это был рекорд Книги Гиннесса на самое длинное предложение в художественной литературе. Не знаю, гордился ли он этим или просто не заметил, что забыл поставить точку.
При этом деньги ему платили не за романы. За романы платили копейки; критики хвалили, тиражи стояли на месте. Кормили его сценарии для Голливуда — «Иметь и не иметь», «Глубокий сон» с Богартом. Днём — нищий гений из Миссисипи переписывает диалоги для нуара. Вечером — снова садится за Йокнапатофу. Такое вот раздвоение, которое он, кажется, презирал, но исправно оплачивал счета за виски именно голливудскими гонорарами.
«Когда я умираю» (1930), кстати, он написал за шесть недель. Ночами. Работая на электростанции. Пятнадцать рассказчиков, включая — да, знаменитая деталь — саму покойницу, которая говорит из гроба одну-единственную главу. Одну главу, две строчки, но эффект такой, будто тебе за шиворот вылили ведро ледяной воды.
И вот что странно. Читать его тяжело. Честно, местами это пытка, а не литература для отдыха на пляже. Но без этой пытки не было бы Габриэля Гарсиа Маркеса с его Макондо — тем же приёмом замкнутого мифологического пространства. Не было бы Тони Моррисон с её рваным, многоголосым повествованием о травме и памяти. Она сама признавала долг перед ним, хотя спорила с его взглядом на расу — а взгляд этот у южанина из 1930-х был, мягко говоря, не бесспорен, и делать вид, что это не так, глупо.
В 1950-м, получая Нобелевку, он произнёс речь, которую потом растащили на цитаты все кому не лень: «Я отказываюсь принять конец человека». Шла холодная война, все ждали ядерного апокалипсиса, а этот пьющий южанин с сельским выговором вышел и сказал, по сути: человечество не заслуживает того, чтобы вы его хоронили заранее. Красиво. Пафосно. И — вот ведь ирония — произнесено человеком, который в частной жизни был угрюмым алкоголиком, падал с лошадей и хронически ссорился с издателями.
Умер он именно так, как будто сам написал себе финал главы: сердечный приступ после падения с лошади, шестого июля, в возрасте шестидесяти четырёх лет. Кто-то скажет — трагично. Я скажу — по-фолкнеровски. У него ведь ничего никогда не заканчивалось просто. Даже смерть пришла со скрытым сюжетным поворотом.
Что с ним делать сегодня, спустя 64 года? Читать его залпом нельзя — он для этого не создан. Зато можно взять любую его страницу и увидеть прототип половины современной прозы: нелинейное время, ненадёжный рассказчик, голос человека с особенностями восприятия как полноправный нарратив, а не декорация. Все, кто сегодня экспериментирует с формой — от авторов сериалов с рваным монтажом до писателей, играющих с точкой зрения — так или иначе стоят на плечах этого угрюмого миссисипца, который однажды решил, что грамматика не забор, а материал для лепки.
Paste this code into your website HTML to embed this content.