Двести граммов, или Как я за один отгул родной кровью расплатился
Отгул в нашей конторе стоил дороже денег. Деньги приходили дважды в месяц и утекали неизвестно куда. А отгул — это был честно выслуженный день, когда ты лежишь, а весь остальной трудовой народ не лежит. Вот в этом маленьком неравенстве и пряталось счастье.
И тут на доске повесили объявление.
«Донорский день. Явка в поликлинику № 14. Всем сдавшим кровь — талон на усиленное питание и два отгула».
Два.
Я прочитал трижды, для верности — вслух. Кровь свою я до тех пор ни во что не ставил: течет себе и течет, пользы от нее в конторе никакой. А тут за нее, оказывается, дают целых два дня чистой жизни. Да еще кормят.
Пахомов из отдела писем поглядел на меня поверх очков.
— Не ходил бы ты, — говорит. — Ты человек субтильный. Тебя качнет.
— Меня, — отвечаю с достоинством, — не качнет. Меня два отгула держат крепче якоря.
Записался первым.
Комиссия сидела в двенадцатом кабинете. Зинаида Марковна, женщина крупная, с руками борца, взяла у меня палец, что-то капнула, посмотрела на свет.
— Гемоглобин, — говорит, — как у молотобойца. Годен.
Я приосанился. Молотобоец — это вам не отдел информации.
Кушетка. Клеенка. Холодно.
Отвернулся я к стене и стал думать про отгул. Как я в этот день не встану к семи. Как не сяду в трамвай номер шесть, набитый чужими локтями. Как буду лежать и слушать, что делает без меня контора. Ничего она без меня не делает — вот что приятно.
— Все, — сказала Зинаида Марковна. — Двести грамм. Лежите.
Я полежал. Встал. И тут пол у меня как-то мягко ушел в сторону — не грубо, а вежливо, будто извиняясь. Пахомов оказался прав. Меня качнуло. Причем качнуло красиво, с размахом; я даже стул зацепил и уронил.
— Сидеть! — рявкнула Зинаида. — Куда вскочил, герой. Ешьте.
Дала талон. В столовой по нему полагался бульон, гуляш и компот. Гуляш я съел из принципа — он входил в оплату моей крови, и бросать его было бы прямым расточительством.
А дальше началась бухгалтерия.
Отгул, как выяснилось, «предоставляется по согласованию с производственной необходимостью». Производственная необходимость сидела в лице начальника Дробышева и согласовываться не желала.
— Квартал закрываем, — сказал Дробышев. — Отгуляешь потом.
— Когда потом?
— Когда потом настанет.
Потом настало через полтора месяца. Один отгул я все-таки выцарапал.
И, братцы, лучше бы я его не брал.
Проснулся я в тот вожделенный день в десять. Полежал. И понял, что лежать мне отчего-то не в радость: за окном серо, дел никаких, а голова слегка пустая, будто из нее те самые двести грамм и вычерпали. Промаялся до обеда. Сходил в гастроном. Купил полкило чайной. Съел. Снова лег. К вечеру я так истосковался по конторе, что чуть не поехал туда своим ходом. Добровольно.
Это бы еще полбеды.
Через неделю на службу позвонили со станции переливания. Оказалось, кровь у меня редкая — четвертая, резус отрицательный. Большая, сказали, ценность. Национальное, можно сказать, достояние.
С тех пор меня не отпускают.
Звонят. Вежливо, но неотступно: «Голубчик, выручайте». Дробышев теперь мной гордится — «наш донор», говорит, и на собраниях кивает в мою сторону, будто сам меня и выносил. А те два отгула, что я честно выслужил, все копятся где-то в ведомости — недосягаемые, как линия горизонта: идешь к ней, идешь, а она отступает.
Я хотел один ленивый день.
А приобрел пожизненную должность — при собственной крови.
Отгулов я с тех пор не беру. Работать оно как-то спокойнее. И, между нами говоря, дешевле.
Paste this code into your website HTML to embed this content.