Дуб, или Как я одним деревом всю науку опроверг
Меня взяли в экскурсоводы по протекции. В нашем деле это, считай, единственный способ — по знаниям никого не берут, потому что знаний ни у кого нет. Есть брошюрка. Я свою купил в киоске за пятнадцать копеек и выучил в автобусе, пока ехал устраиваться.
Взяли меня, впрочем, не за брошюрку.
— Голос у тебя, Валера, доверительный, — сказала директриса, Раиса Марковна, оглядев меня, как барыня лошадь. — С таким голосом хоть кому что докажешь.
И ведь права оказалась. Голос у меня был — заслушаешься. Мягкий, теплый, с поволокой. Люди под него верили чему угодно. Скажи я, что поэт был ростом с колокольню и обедал молниями, — записали бы в блокнотик и попросили повторить помедленнее.
Усадьба принадлежала поэту. Какому — не скажу. В наших краях его любили так, что фамилию произносили с придыханием, будто боялись расплескать. Классик. Проходят в седьмом классе. Памятник во дворе, флигель, скамейка под липой и — гордость наша, вершина программы — дуб.
Дуб.
Огромный, в три обхвата, с корой, как слоновья кожа. Возле него я держал паузу. Долгую, значительную. А потом ронял, глядя куда-то поверх голов:
— А вот этот дуб, товарищи, поэт посадил своими руками.
И — тишина. Хорошая, уважительная тишина. Люди подходили, трогали кору осторожно, будто здоровались за руку. Одна учительница из Пскова расплакалась. Мужчина в кепке снял кепку. Про этот дуб в брошюрке не было ни слова — я его, признаться, выдумал сам, во второй свой рабочий день, потому что группа попалась вялая и надо было чем-то ее встряхнуть. Встряхнул. Так удачно вышло, что я потом уж и сам поверил.
Все лето дуб работал безотказно.
Беда пришла в августе. С экскурсией от чулочной фабрики. Народ солидный, при значках, во главе — профорг с папкой. И мальчишка. Лет девяти, при матери, в очках и с тем невыносимым выражением лица, какое бывает у детей, которые все уже прочитали.
Я дошел до дуба. Взял паузу. Голосом своим доверительным, теплым, произнес святое:
— А вот этот дуб поэт посадил собственными руками.
Мальчишка поднял очки к вершине. Потом опустил их к табличке — маленькой, жестяной, привинченной к стволу нашим завхозом еще по весне. И читает. Громко, по слогам, с наслаждением палача:
— «Дуб черешчатый. Возраст — восемьдесят лет». — Пауза. — А поэт когда умер?
В группе кто-то услужливо, из брошюрки: сто тридцать лет назад.
Мальчишка пошевелил губами. Считал. Считал он, гаденыш, быстро.
— Значит, — говорит, — поэт помер, а дуб через пятьдесят лет после этого сам вырос? Или поэт с того света сажал?
Тишина сделалась другая. Не уважительная. Арифметическая.
Я, надо вам сказать, человек находчивый. Меня враз не собьешь.
— Молодой человек, — говорю я мальчишке ласково, всей поволокой, — а вы табличкам-то не верьте. Табличку завхоз вешал. А завхоз, между нами, и месяц в календаре путает.
Смех. На моей стороне смех, я его чую, он теплый. Еще бы чуть — и выкрутился.
Но тут вмешалась мать.
— Как это — табличкам не верить? — говорит, и брови у нее поехали вверх. — Табличку кто вешал — государство или не государство? Значит, государство врет, а вы, молодой человек, правду говорите? Так?
Вот тут я и поплыл. Потому что против арифметики я еще как-нибудь, а против государства — увольте.
Группа заволновалась. Профорг раскрыл папку. Кто-то уже говорил слово «жалоба» — а слово это в наших краях действует, как холодок под ребра.
Раиса Марковна вызвала меня к себе вечером. Сидит, папироса тлеет, смотрит долго.
— Валера, — говорит наконец. — Ты зачем дуб посадил?
— Для оживления, Раиса Марковна. Группа скучала.
Она вздохнула так, что папироса погасла.
— Дуб этот, — говорит, — восемьдесят первого года. Мы его на субботнике сажали, я лично, вот этими руками, с методистом Гарбузом. Скамейку под липой в шестьдесят девятом плотник Синицын сколотил, из горбыля. Флигель после войны отстроили заново — старый-то сгорел. Липа и та подсадная: настоящая в грозу расщепилась.
Я сижу. Молчу. В голове одно: значит, все вранье. Вся усадьба — сплошной завхоз.
— Так что же тут, — говорю, — подлинного-то?
Раиса Марковна поглядела на меня. Долго. И вдруг усмехнулась — не зло, а как-то устало-ласково.
— А единственное подлинное во всей усадьбе, Валера, — это ты. Точнее, голос твой. Люди сюда за чем едут? Не за дубом. За тем, чтобы им кто-нибудь теплым голосом сказал, будто все это правда. Ты и говори. Только про завхоза больше не заикайся. Табличку я велю перевесить повыше. Чтоб детям было не дотянуться.
Табличку перевесили. Я работаю до сих пор.
А дуб, между прочим, вымахал — загляденье. Еще лет через сто и вправду станет вроде как поэтов. Врать почти не придется.
Paste this code into your website HTML to embed this content.