Classic Continuation Aug 29, 05:31 AM

Человек в чехле, или Новый учитель греческого

Creative continuation of a classic

This is an artistic fantasy inspired by «Человек в футляре (стилизация — новый рассказ)» by Антон Павлович Чехов. How might the story have continued if the author had decided to extend it?

Original excerpt

«Нет, больше жить так невозможно!» — а между тем прошло с тех пор не больше месяца, а мы уже опять сделались такими же, как были прежде: и хмурыми, и скучными, и никчемными. Нет, жить так больше невозможно! — Однако пора спать, — сказал Буркин. — Спокойной ночи!

— Антон Павлович Чехов, «Человек в футляре (стилизация — новый рассказ)»

Continuation

После Беликова прошло два месяца. Хоронили его, помните, в дождь — и все мы тогда, возвращаясь с кладбища, испытывали, признаться, удовольствие. Скрытое, стыдное, но удовольствие. Как школьники, которых отпустили с урока.

А в сентябре приехал новый. Фамилия его была Тихомиров, преподавал он тот же самый греческий, и, боже мой, до чего же он был веселый.

Веселый.

Представьте себе человека лет сорока, круглого, розового, который входит в учительскую и первым делом рассказывает анекдот — не смешной, но так заразительно, так по-детски дрыгая при этом ногою, что и вы смеетесь, сами не зная над чем. Ходил он без калош. В любую слякоть — без калош, и это почему-то запомнилось всем нам сразу, точно вызов. Зонта не носил. Воротник пальто держал распахнутым, так что видна была шея, толстая, красная, с какою-то трогательной ямочкой.

И вот в этой-то ямочке, я думаю, все и было.

Первые недели город наш ликовал. Мадам Кувалдина, супруга инспектора, устраивала вечера, и Тихомиров на них пел, и играл в фанты, и целовал руки дамам с такою простотою, что мужья не сердились. «Вот, — говорили мы друг другу, — вот живой человек. Наконец-то. Отмучились мы с покойником, теперь заживем». Коваленко, тот самый, что спустил когда-то Беликова с лестницы, хлопал новичка по плечу и звал его на велосипедные прогулки, и Варенька — та даже, кажется, снова хохотала свое «ха-ха-ха», хотя годы, конечно, уже не те.

А потом началось.

Началось незаметно, как все скверное начинается. Тихомиров, оказалось, любил, чтоб было весело. Не просто любил — требовал. Придет к тебе в гости, сядет, и сидит, и ждет, чтоб ты его развлекал; а если ты, положим, устал, или зуб у тебя болит, или жена больна — он глядит на тебя своими голубыми глазками с укором. «Что-то вы, батенька, кислый. Так нельзя. Надо радоваться жизни! Надо!» И это его «надо» было пострашнее беликовского «как бы чего не вышло».

Потому что Беликов боялся сам. А этот заставлял бояться нас.

Вообразите: на педагогическом совете кто-нибудь заикнется о деле серьезном — о том, скажем, что гимназист Петров голодает, отца схоронил, — а Тихомиров уж машет пухлою ручкой: «Ну, полноте, полноте, к чему эти мрачности! Мальчик молодой, выживет, а вы бы, коллега, улыбнулись. Улыбка, знаете, лечит». И все улыбались. Через силу, кривя рот, но улыбались — потому что не улыбнуться при нем значило прослыть нытиком, сухарем, врагом человечества.

Он завел в городе обычай: по воскресеньям — обязательное веселье. Пикники, шарады, живые картины. Не пойдешь — обидишь. Обидишь — попадешь на язык. А язык у него был, доложу я вам. Мягкий, сдобный, но ядовитый. Кого он вышучивал, тот делался в городе будто прокаженный.

Мы и не заметили, как снова стали ходить на цыпочках.

Беликов держал нас в футляре страха. Этот запер в футляр веселья — и футляр оказался теснее. Из страха хоть можно было сбежать в свою нору, в тишину, в книгу. А от радости-по-приказу куда убежишь? Она везде тебя настигнет, за руку схватит, в пляс потащит. Тишина сделалась подозрительной. Задумаешься на улице — а уж кто-нибудь докладывает: Иван Иваныч-то, слыхали, грустил у ворот. Не иначе, гордец, всех презирает.

Я раз видел, как он плакал.

Поздно уже было, я шел мимо его окон и заглянул — так, без умысла. Он сидел один, розовый свой сюртук расстегнул, и по круглому лицу текли слезы, крупные, детские. Никого рядом. И я вдруг понял — с каким-то холодком под ребрами понял, — что он несчастнее всех нас. Что этому человеку смертельно, до колик страшно остаться наедине с собою хоть на минуту, и оттого он и гонит нас всех веселиться, лишь бы не слышать вот этой самой тишины, в которой что-то тикает и отсчитывает.

Он умер тоже смешно, если хотите. Простудился на своем пикнике — плясал под дождем, босой, кричал, что молодость вечна, — и сгорел за неделю. И знаете, что странно? Хоронили опять в дождь. И опять мы, возвращаясь, чувствовали облегчение. И опять стыдились этого облегчения. И опять — я знаю наверное — уже ждали третьего.

Потому что дело, любезный мой, вовсе не в Беликове и не в Тихомирове. Дело в том, что мы отчего-то все ждем, чтобы кто-нибудь пришел и указал нам, как жить: бояться нам или радоваться. Сами-то мы разучились. Свой собственный футляр, вот что; и никакой Коваленко его с лестницы не спустит.

— Однако полночь, — сказал Буркин. — Пора спать.

И они легли. Но долго еще не спалось обоим; и слышно было, как за стеною, в темноте, тикали чьи-то часы, отсчитывая — кому что.

1x
Loading comments...
Loading related items...

"Good writing is like a windowpane." — George Orwell