Багровый Тбилиси
В Тбилиси есть улицы, которые пахнут прошлым.
Вином. Нагретым за день камнем. Дымом мангала, что тянется из чьей-то подворотни, где готовят мцвади и спорят на два голоса ни о чем.
Сололаки — как раз такой квартал. Обшарпанные фасады с резными балконами, готовыми обвалиться от любви и старости. Витражи в парадных, которым по сто лет. Тень платанов. И где-то за поворотом, на улочке, у которой я так и не запомнила названия, — галерея без вывески.
Туда меня привел Датико.
Я приехала в Тбилиси на месяц. Свежеразведенная, злая на весь мир, с ноутбуком и обещанием себе «начать заново». Снимала комнату у бабушки Мананы на улице Бетлеми, пила кофе на Мейдане, гуляла до Нарикалы пешком, чтобы устать так, чтобы вечером не думать. Работало не всегда.
Датико я встретила в винном баре на Эрекле II. Он сидел один, крутил бокал саперави и смотрел на меня через весь зал — не нагло, а внимательно. Как смотрят на что-то, что хотят запомнить.
Потом подсел. Разрешения не спросил.
— Ты не грузинка, — сказал он. Не вопрос.
— Из Ростова.
— Ростов, — он произнес это как название вина. — Степь. Ветер. Оно в тебе есть, этот ветер. В глазах.
Ему было лет сорок. Красивый той тяжелой южной красотой, что с годами не выцветает, а темнеет, как дерево. Черные глаза, седая щетина, кольцо-печатка на пальце. Говорил медленно, с этим тягучим акцентом, от которого русские слова становились гуще.
Он был коллекционер. Так он себя назвал.
— Что собираешь? — спросила я.
— Красоту, — сказал Датико и не улыбнулся. — Ту, что уходит. Я останавливаю ее.
Звучало красиво. В Тбилиси все звучит красиво, особенно к третьему бокалу.
Мы стали видеться. Он показывал мне город — не туристический, а свой. Серные бани в Абанотубани, где пахнет тухлыми яйцами и вечностью. Крохотный храм на скале. Двор, где виноград оплел весь балкон, и старик поил нас чачей, называя Датико «биджо», сынок. Я смеялась. Я оживала.
И я, кажется, начинала в него влюбляться — в это молчаливое внимание, в то, как он придерживал мой локоть на кривых ступенях, в запах его — табак, кедр, что-то еще.
На десятый день он привел меня в галерею.
Сололаки, глухой двор, дверь без таблички. Внутри — прохлада, полумрак, ряды работ под музейными лампами. Портреты. Одни портреты. Женские лица — грузинки, славянки, армянки, кто-то с восточным разрезом глаз. Все разные. И все — я замерла — с одним и тем же выражением.
Открытые. Беззащитные. Как будто художник поймал момент, когда женщина забыла, что на нее смотрят.
— Кто это писал? — спросила я тихо.
— Я нахожу их, — Датико ходил вдоль стены, зажигал лампы одну за другой. — Женщин с настоящим лицом. Их мало. Почти все прячутся за масками — улыбки, косметика, поза. А есть те, у кого лицо открыто. Ненадолго. Год, два — и они тоже закрываются. Ставят стену. Я успеваю раньше.
— Успеваешь что?
Он повернулся. В багровом свете лампы его лицо было чужим.
— Забрать взгляд. Пока он живой.
В дальнем углу — мольберт. Пустой холст. Кресло напротив, старое, с потертым бархатом. И запах свежей краски, хотя писать вроде было некому.
— У тебя, — сказал Датико, подходя, — глаза, за которые я готов отдать все собрание. Все, слышишь? Я ждал такие глаза семь лет.
Я думала — это комплимент.
В груди у меня что-то дернулось, как рыба на крючке. Приятно и страшно одновременно.
— Останься в Тбилиси, — говорил он, и голос его обволакивал, как теплая вода в тех серных банях. — Не уезжай через месяц. Живи здесь. Со мной. Я напишу тебя. Один раз, пока ты вот такая — открытая, живая, без стены. И ты останешься такой навсегда.
— Я не умею позировать, — я попыталась отшутиться.
— И не надо. — Он взял мою руку, поднес к губам. — Просто сядь в кресло и посмотри на меня. Как смотришь сейчас.
Я почти согласилась. Честно. От него шло такое тепло, от этого двора, от этого города пахло счастьем — я так давно не была нужна кому-то, что готова была поверить во что угодно.
Но тут я увидела табличку.
Под портретом молодой женщины, светловолосой, с ростовскими, степными глазами — как у меня. Латунная табличка: «Марина. Ростов». И даты. Две даты, через тире, как на надгробии.
Вторая дата была этой весной.
— Датико, — я отняла руку. — Что это за даты?
Он проследил мой взгляд. И — не отвел глаз. Вот что меня доконало. Он не смутился, не соврал. Он смотрел спокойно, почти нежно.
— Когда я нахожу их, — сказал он. — И когда пишу. Между этими днями они живут по-настоящему. А потом… — он пожал плечами. — Потом они уезжают. Или закрываются. Или их взгляд гаснет. Мне все равно. У меня остается портрет. Настоящий. Единственный.
— Марина уехала?
Пауза. Долгая, тбилисская, тягучая, как чача.
— Марина не хотела оставаться, — сказал он. — Как ты сейчас. Я вижу, ты уже строишь стену. Жаль. Я не люблю, когда стену строят раньше, чем я закончу.
Я попятилась. За спиной — дверь без таблички. Двор. Сололаки. Живой город, где старик поит чачей, где пахнет мангалом, где никто не знает, что я здесь.
Никто. Я же приехала одна. Начать заново. Без единой души, что хватится.
Вот кого он выбирал.
— Я пойду, — сказала я. Голос дрожал.
— Конечно, — Датико отступил, освобождая проход. Улыбнулся — тепло, обезоруживающе. — Иди. Никто тебя не держит, что ты. Я коллекционер, а не тюремщик.
Я дошла до двери. Взялась за ручку.
— Вера, — сказал он мне в спину.
Я обернулась — рефлекторно, на свое имя.
И в этот самый миг, когда я оглянулась через плечо, испуганная, живая, с открытым настежь лицом, — я услышала тихий щелчок.
Затвор фотоаппарата.
— Вот так, — прошептал Датико, глядя в экранчик камеры с бесконечной нежностью. — Вот именно так. Спасибо, дзамико. Теперь можешь идти.
Я выбежала во двор, в переулок, вниз к Мейдану, не разбирая дороги, и бежала, пока не заболело в боку.
Через неделю я улетела из Тбилиси.
А через месяц — знакомая прислала ссылку. Новая выставка в частной галерее в Сололаки. «Открытые лица». И на превью — портрет. Женщина, оглянувшаяся через плечо. Степные, ростовские глаза, полные страха и удивления.
Подпись под рамой: «Вера. Ростов».
И две даты.
Вторая — сегодняшняя.
Paste this code into your website HTML to embed this content.